Лотте замолчала. Замолчала и смутилась. Смутилась и перепугалась. Резко встала и попросила, чтобы ее отвезли домой. Но куда идти — не знала, где выход — не знала, словно способность ориентироваться канула куда-то вместе со словами. Судья спросила, где она живет, и Лотте дала ей название немецкой улицы. От дверей донесся удар молоточка, и Лотте вздрогнула. В конец концов она разрешила судье залезть в сумочку, чтобы найти ее адрес и номер телефона. Судья позвонила домой, поговорила с сиделкой и, предупредив секретаря, что скоро вернется, повела Лотте к выходу. А Лотте смотрела на нее так, будто увидела впервые.
Неожиданно в голове моей разлился холод — до полного онемения, до нечувствительности, точно лед пробрался вверх по позвоночнику и начал затекать в мозг, защищая его от новости, которую я только что услышал. Однако я нашел в себе силы сердечно поблагодарить судью. Как только она уехала, я уволил сиделку, и она, матерясь, убралась вон. Лотте я нашел в кухне, она жевала печенье.
Сначала я ничего не мог делать. Но разум мой потихоньку начал оттаивать. Я слушал, как Лотте двигается по дому, шумит, шуршит, похрустывает суставами, сглатывает, облизывает пересохшие губы, постанывает иногда. Потом я помог ей раздеться — в последнее время мне приходилось ее раздевать, одевать и мыть — и, глядя на ее стройное тело, которое, как мне казалось, я знаю до каждой родинки, каждой клеточки, я недоумевал. Как же так? Неужели она выносила ребенка, а я об этом не знал? Я вдыхал ее запахи — и прежние, знакомые, и более новые запахи ее старости — и думал: в этом доме проживают два нескрещиваемых вида. Один вид — сухопутный, другой — водный, один цепляется за поверхность, другой скрывается в глубинах, и все же каждую ночь, благодаря какой-то лазейке в законах физики, они спят вместе в одной постели. Я смотрел на Лотте, а она сидела перед зеркалом и расчесывала седые волосы, и я знал, что теперь каждый день, до самого конца, мы станем все больше и больше отдаляться друг от друга.
Кто был отцом ребенка? Кому Лотте отдала младенца? Видела ли она его потом? Оставалась ли между ними хоть какая-то связь? Где он теперь? Я прокручивал эти вопросы в уме снова и снова и не верил, что мне приходится обо всем этом думать. Все равно что спрашивать себя, почему небо зеленое и почему через наш дом течет река. Мы с Лотте никогда не говорили о тех, кого любили прежде, до нашей встречи: я — из уважения к ней, а она — потому что всегда приговаривала прошлое к забвению и безмолвию. Конечно, я знал, что у нее были любовники. Я знал, например, что стол ей подарил один из этих мужчин. Возможно, он был единственным, хотя вряд ли, ведь когда мы познакомились, ей уже исполнилось двадцать восемь лет. Но теперь мне пришло в голову, что ребенка она родила именно от этого человека. Наверняка. Как иначе объяснить ее странную привязанность к столу, ее готовность жить с этим чудищем, не просто сосуществовать бок о бок, но и работать изо дня в день у него на коленях. Да, всему причиной вина и угрызения совести. Мои мысли блуждали, но вскоре — неизбежно — добрались до призрака Даниэля Варски. Если Лотте дала судье верные даты, Даниэль — ровесник ее ребенка. Нет, ее сыном он быть не мог, это совершенно невозможно. Не знаю, как повела бы себя Лотте, появись ее выросший сын в нашем доме, но точно — не так, как она приняла Даниэля. И все же внезапно я понял, чем он ее привлек, все стало на миг ясно, сошлось воедино — а потом снова распалось на тысячу неизвестных. Вопросов было больше, чем ответов.
Года через четыре после того, как в дверь к нам позвонил Даниэль Барски, Лотте встретила меня однажды на Паддингтонском вокзале. Зимним вечером 1974 года. Едва сев в машину, я понял, что она плакала. Встревоженный, я спросил, что случилось. Она довольно долго молчала. Мы молча пересекли шоссе, проехали Сент-Джонс-Вуд и двигались вдоль темного края Риджентс-парка. Фары время от времени освещали призрачную фигуру одинокого бегуна. Помнишь чилийского мальчика, который заходил к нам несколько лет назад? Даниэля Барски? Ну, разумеется. В тот момент я понятия не имел, что она собирается мне сказать. В голове пронеслись сотни идей, но ни одна даже близко не совпала с тем, что я услышал. Примерно пять месяцев назад он был арестован тайной полицией Пиночета. С тех пор семья не получала от него никаких вестей, и у них есть основания полагать, что он убит. Его пытали, а потом убили. Голос Лотте скользнул поверх этих слов, последних кошмарных слов, и они не встали комом в горле, не обрушились в слезы, а голос не сорвался, он скорее расширился, как зрачки в темноте, словно впустил в себя не один, а много кошмаров.
Я спросил у Лотте, откуда это известно, и она сказала, что время от времени переписывалась с Даниэлем, но в какой-то момент письма от него приходить перестали. Сначала она не беспокоилась, так как ее собственные письма добирались до адресата очень долго, Даниэль много путешествовал и договорился с другом, живущим в Сантьяго, что вся корреспонденция приходит на его имя. Она написала снова, и снова не получила ответа. Тогда она встревожилась, тем более что уже представляла себе ситуацию в Чили. На сей раз она написала непосредственно этому другу и спросила, все ли в порядке с Даниэлем. Ответ пришел почти через месяц. Друг сообщил, что Даниэль исчез.
Я пытался утешить Лотте. Пытался, но одновременно понимал, что не умею, не понимаю, как это сделать, а все наши телодвижения сейчас — пустая пантомима, ведь я не знал и никогда не узнаю, что значил для нее этот мальчик. Мне не положено об этом знать. И все же она была рада моим утешениям, возможно, даже нуждалась в них. Допускаю, что более щедрый и благородный человек, возможно, чувствовал бы себя на моем месте по-другому, но моей щедрости и благородства на это не хватало. Напротив, во мне было возмущение, пусть самая капля возмущения, но она кипела и бурлила, когда я обнимал Лотте в машине возле нашего дома. Ну, разве это справедливо? Сначала она возводит между нами стены, а потом просит пожалеть ее из-за того, что за этими стенами происходит! Нет, это несправедливо, это чистой воды эгоизм. Конечно, я ничего не сказал. А что я мог сказать? Я ведь обещал себе, что прощу ей все. И над нами довлела чудовищная трагедия — судьба этого мальчика. Я просто обнимал Лотте.
Как-то днем, когда Лотте дремала на диване, спустя неделю или дней десять после того, как судья привезла ее домой, я поднялся к ней в кабинет. Она не была здесь полтора года. Бумаги на столе лежали точно так, как она оставила их в тот день, когда в последний раз попыталась справиться с подступающим сном разума и — проиграла навсегда. Вот — исписанные ею страницы с загибающимися углами. Ее почерк. У меня сжалось сердце. Я сел за стол, простой деревянный стол, который она использовала с тех пор, как двадцать пять лет назад отдала свой старый стол Даниэлю Барски. Сел и провел руками по крышке. На верхней из стопки лежавших передо мной страниц почти все было вычеркнуто, лишь пара строк или фраз остались целы там и сям. То, что я смог разобрать, оказалось более или менее бессмысленно, но главное — в этих бесконечных вымарываниях текста и дрожащих буквах ясно читалось ее расстройство от невозможности расшифровать исчезающее эхо. Взгляд мой упал на строку почти в самом низу:
Я встал и прошел к шкафу, где Лотте держала документы и папки. Не знаю, что я искал, но мне представлялось, что рано или поздно я это непременно найду. Вот давние письма от ее редактора, поздравительные открытки от меня, черновики так и не опубликованных рассказов, открытки от людей, которых я знал, и от других, которых я не знал. Я просматривал бумаги битый час, но не обнаружил ничего, имевшее хоть какое-то касательство к ребенку. И ни одного письма от Даниэля Барски. Я спустился вниз, где как раз просыпалась Лотте. И мы отправились на прогулку, мы делали это каждый день с тех пор, как я оставил службу. Мы дошли до Парламентского холма, посмотрели, как ветер полощет бумажных змеев, и повернули к дому — ужинать.
В тот же вечер, когда Лотте заснула, я вылез из кровати, заварил себе чаю с ромашкой, неторопливо полистал газету, а затем, словно мне это только что пришло в голову, отправился на чердак. Я открывал ящик за ящиком, папку за папкой, закончив в одном углу, принимался за другой, и там тоже были ящики, папки, бумаги… Казалось, страницы по собственному почину летают и перемещаются по полу, словно какой-то проказник со скуки устроил тут бумажный листопад. Казалось, конца не будет горам бумаг, которые Лотте умудрилась хранить в этом обманчиво маленьком кабинете. Я начал терять надежду: тут мне ничего не найти. И все время, пока я перебирал рукописи, читал кусочки писем и записки, я не мог отделаться от чувства, что это предательство, что я предаю Лотте самым непростительным в ее понимании образом.