Выбрать главу

Василий повесил на гвоздь шинель, ружье, долго мыл руки, потом долго вроде бы чем-то занимался, не садясь за стол, на самом же деле – просто борясь с самим собою…

9

Для человека, прожившего двадцать лет, а потом еще дважды по столько же, в ежедневном напряженном труде, постоянно занятого серьезными делами, первое двадцатилетие, заслоненное взрослой, с уже полностью развернувшимся сознанием, деятельной жизнью, которой было в два раза больше, должно казаться далеким-предалеким временем, призрачным и туманным, как привидевшийся сон. Так и происходит у подавляющего большинства людей.

С Василием случилось по-другому. Память ли его оказалась такой, трудовые ли годы прошли так, что не было в них ничего особенно яркого, или же главная причина была в том, что его мальчишкой, на пороге жизни, проволокло по самой кровавой из всех войн, но через сорок лет ему представлялось, что в жизни его только и было, что детство да война. Не тронутая огнем и разрушениями, нисколько не отдаляясь от него, напротив, делаясь с годами всё отчетливей, ближе и родней, во всей красе своих старинных вязов, тополей и лип продолжала существовать в его мысленном зрении его довоенная улица, на которой он вырос, выводившая к реке, на «быстрячок» напротив Петровского цейхгауза, возвышавшегося на острове посреди речного русла. Не умирая и не тускнея своими красками, продолжали гореть видные только ему давным-давно, в далеком его прошлом, сгоревшие розовые утренние зори, что открывались с его горы и были каждый раз так захватывающе великолепны, – с легким молочно-серебристым туманцем над нижними береговыми улицами, приречными лугами, стаями голубей, взмывающими из этого тающего с каждой минутой молока в высь чистого светлого неба, в лучи солнца, огромным малиновым шаром разгорающегося над степным левобережьем. Половину этой его памяти занимала школа, которая всегда одновременно притягивала его и пугала – внезапным, когда он совсем не подготовлен, вызовом на уроке, контрольными по русскому и математике, которые давались ему хуже всех других предметов, позорным провалом на переводных экзаменах. Этого с ним не случилось ни разу, но томительное чувство обязательно тесно сдавливало у него грудь, когда в свежей, выглаженной рубашке, новых брюках со складочкой он шел в дни майских экзаменов в школу, – как на праздник и на Голгофу в одно и то же время… И сколько раз потом, в годы его взрослой жизни, ему хотелось повторения хотя бы одного такого утра! Чтобы опять была та ранняя, прохватывающая дрожью свежесть, плывущая на городскую гору от сонной реки, яркая небесная синь политых дворниками булыжных мостовых, чтобы опять всё стояло на своих местах, как прежде, что тогда было – все те дома, деревья, заборы, калитки – со всеми своими тузиками и шариками, высовывающими из-под низа и в щели свои черные влажные носы, и он – опять шестнадцати-семнадцатилетний, такой же легкий, как воздух, наполняющий безлюдную Мясную площадь, которую он, спеша, пересекает, с ужасом чувствуя, что от учебника, хотя он добросовестно прочитан два раза, в голове ничего, ни строчки, ни слова… И чтобы опять тот же его детский, сжимающий грудь, страх перед красным экзаменационным столом с торжественным букетом цветов, перед билетом, который возьмет его рука… Боже мой, сколько во всем этом было прекрасного, даже в том его детском, ученическом страхе, – самом большом страхе, какой он тогда знал…

Со всею явственностью, ничего не утратив, оставался в нем великолепный, волнующий запах мотоцикла – запах новенького кожаного сиденья, масла, бензина, резины. Этот мотоцикл «Красный Октябрь» с лакированным, почти шаровидным бачком, сверкающий никелем руля и фары, купил живший на их улице дамский парикмахер Соломон Соломонович Мовзон, – рослый молодой красавец с соболиными бровями на кораллово-розовом, младенческой, девственной чистоты, пухловатом лице. Он первым в городе освоил новомодную завивку «перманент», у него была огромная клиентура, жаждущие «перманента» дамы являлись к нему даже на дом, деньги текли в его карман рекой, и он решил позволить себе дорогую забаву в виде мотоцикла, что тоже тогда входило в быт, было новым, модным, настоящим шиком, мечтою и стремлением для тех, кто хотел известности, чтобы о них шла молва, чтобы к их именам прибавлялось: «А, это тот, что гоняет на «Красном Октябре»!..» Соломон Соломонович быстро освоил езду, перекатал всех младших мальчишек улицы, а старшим позволял проехаться самим. Он не был жадным, не жалел ни стекающихся к нему денег, ни своего блестящего лаком и никелем мотоцикла. Однажды он посадил на кожаное сиденье и Василия, показал, куда поставить ноги, за какие рукоятки держаться, как давать газ, как тормозить, слегка подтолкнул мотоцикл сзади, и Василий навсегда запомнил восторг и чудо механического движения, восторг и чудо своей власти над железной машиной, с чуткостью живого, разумного существа исполнявшей его волю. Даже рычаги могучего танка впоследствии не дали ему такого ощущения, как маленькая, всего в сто метров, поездка на мотоцикле парикмахера Соломона Соломоновича Мовзона…

Война осталась в нем вся, со всем, что суждено было ему видеть и прочувствовать с первого ее дня и до последнего, начиная с бравурных маршей, несмолкаемо гремевших всё двадцать второе июня из всех репродукторов, дробного топота первой колонны мобилизованных, проходивших через город на вокзал, на погрузку в эшелон из двухосных товарных вагонов.

А всё, что было потом, когда, всё ускоряясь, побежало мирное время, побежали будни, к которым прорывались четыре кровавых года и с таким счастьем, с таким восторгом, со слезами такого ликования и радости прорвались, – это была для Василия уже какая-то карусель, безостановочная суета, сначала – суета ученья, затем – суета работы, домашних, семейных дел, всё каких-то мелких, досадных, раздражительных, но неотвязных, репейно-липких, так что даже взглянуть по сторонам, на что-нибудь другое, некогда. И годы, десятилетия промелькнули у него бесследно, слились, как сливается в одну серую массу всё за окном мчащегося поезда… Перебрать в памяти все эти сорок пробежавших лет – вроде бы сколько всего было! И в то же время вроде и не было ничего, – настолько всё бледно и мелко в сравнении с тем, чем наполнила, что оставила после себя война…

Профессия досталась ему совсем неожиданная, о какой он никогда и не думал. Просто у лежавшего в развалинах города была в таких профессиях крайняя нужда, радио и газеты усиленно звали к ним молодежь, соблазняли немалой по тем временам выгодой: рабочие карточки даже на период учебы, бесплатная трехразовая кормежка в студенческой столовой, казенная и опять же бесплатная обувь и одежда. А потом и совсем здорово: спецпайки, каждый: месяц премиальные, печное топливо в первую очередь… Знакомые говорили Василию: да тут и думать нечего, где еще такое снабжение, разве что на железной дороге? Но зато как там вкалывают! Поработаешь год, другой, пока жизнь полегчает, а там пути тебе не заказаны, ты молодой, можно еще не один техникум кончить, институт… Внутренний голос подсказывал то же самое, и Василий поддался, отнес заявление, документы, и скоро уже имел на руках диплом и звание специалиста по водоснабжению. Его сразу же назначили мастером на один из городских участков, а потом, увидев, что он в своих обязанностях не халтурит, есть в нем армейская привычка к исполнительности, в делах разбирается не слабее инженеров, – и начальником этого же участка.

Первое время, пока город поднимался из руин, было интересно, чувствовались важность и нужность работы, хотя была она невероятно трудна: без схем, чертежей (всё погорело, исчезло, утратилось) водопроводчики, на одном лишь своем чутье и опыте, восстанавливали порванные водоводы, находили и ремонтировали запрятанные под землей коллекторы, включая в водопроводную сеть всё новые и новые улицы, целые жилые районы, задыхающиеся без воды городские предприятия и фабрики. Каждое такое подключение выливалось в стихийные праздники, особенно на городских окраинах: всё население домов высыпало наружу, взрослые, дети устраивали на улицах буйное ликование, обливались водой из оживших уличных колонок, плескали друг на друга из ведер. Мастеров целовали и чествовали, как героев, тащили к накрытым посреди улиц столам, наперебой угощали самодельными наливками, испеченными по такому радостному поводу пирогами и пышками.