Какая крепкая, надежная защита была у него тогда… И все годы потом, пока была жива мама, – даже когда она стала уже стара, почти без сил, едва ходила на отекших ногах. Все равно у него была опора, защита и помощь, каких не стало после ее смерти, нет сейчас и никогда для него уже не будет…
В открытых его глазах, устремленных в пустую белизну потолка, само собою являлось то, что он старался пореже вспоминать: как умерла мама и он приехал по телеграмме, пришел домой, ему дали ключи, которые были в кармане ее пальто, и он отпер дверь, закрытую ее руками, и вошел в квартиру. Неделю назад он уехал с напарником в Ростов, надо было получить большую партию котельных манометров новой конструкции. Ростов его захватил, он впервые был в этом городе. Дни крутился в хлопотах, а вечерами бежал посмотреть что-нибудь в театрах. И вдруг, в разгар всех его дел, посреди дня – телеграмма: «Мама умерла, выезжайте. Клавдия Ивановна». Сначала он ничего не понял: какая мама, чья? Его мама была здоровой, когда он уезжал, то есть такой, как всегда, прихварывающей, с гипертонией, которая тянулась у нее уже много лет, отеками в ногах, болевших к вечеру и особенно утром, когда надо было встать с кровати и сделать первые шаги; эти боли сильно ей досаждали, но все же позволяли ходить, делать по дому всю нужную работу. У нее было свое оригинальное средство, чтобы на время забывать недуги, отключаться от них: она покупала в кино билет на дневной сеанс, когда мало народу и дешевые места, куда-нибудь на первые ряды, чтобы лучше слышать и с удовольствием, забывая себя, смотрела всё, что бы ни шло – хронику, приключения, цветные мультяшки для детей. Все ей было одинаково любопытно и интересно. Тогда уже входили в быт телевизоры, кое у кого уже стояли в квартирах, таким счастливцам завидовали, вечерами смотреть передачи к ним собирались жильцы чуть не всего подъезда. И мама робко говорила Климову – давай когда-нибудь и мы купим… Ей очень хотелось телевизор, ей было бы легче жить, нести свою старость. Говорила – и сама понимала, что это несбыточно: из ее маленькой пенсии и его зарплаты начинающего инженера на телевизор не соберешь… Провожая Климова в Ростов, она напекла ему в дорогу пирожков с капустой, пирожки эти еще не кончились, с пяток еще лежало в его чемодане под гостиничной койкой… Он снова перечитал телеграмму. Какая-то Клавдия Ивановна… Да ему ли эта телеграмма? В начале четко стояли его фамилия, имя… И его осенило: Клавдия Ивановна – это же та женщина маминых лет, со второго этажа… Он почти незнаком с ней, ведь дом заселен совсем недавно, а с мамой она успела сдружиться, у них какие-то свои ежедневные разговоры, обмен магазинной информацией – где что «выбросили», где что «дают», советами, как легче стирать белье, рецептами домашних пирогов и печений.
Он оставил все на напарника, кинулся на вокзал. Билетов не было. Он пробился к окошку дежурного, показал телеграмму. «Не заверенная!» – отбросил телеграмму дежурный. Все-таки он купил билет, с рук, в бесплацкартный вагон. Поезд пришел утром. Всю ночь Климов не спал, стоял в тамбуре, курил, внутренне все подгоняя и подгоняя поезд: у него было не оставлявшее его чувство, что он может еще что-то сделать, только бы быстрее попасть домой…
И вот он стоял перед обитой коричневой клеенкой дверью в их квартиру, с почтовым ящиком, в дырочки которого виднелось лежащее внутри письмо. Это было его письмо из Ростова, письмо маме, в котором он писал, как доехал, где устроился, как красива набережная, какой обильный рынок, продают вяленых чебаков, он обязательно купит, когда поедет обратно. Клавдия Ивановна передала ему ключи: мама умерла не дома, в магазине. Пошла за хлебом, ей стало плохо, закружилась голова, ее подхватили, посадили на стул, позвонили в «скорую», но помощь была уже не нужна, «скорая» только отвезла ее в морг. Всю жизнь, с ранней молодости, она провела в труде, хлопотах, заботах, боялась сделаться лежачей больной, в тягость окружающим, и вот словно бы исполнилось ее желание: умерла на ходу, лишь на пять минут обеспокоив собою людей…
В квартире все было так, как она оставила, уходя из нее сутки назад: была раскрыта, не застелена ее постель, под подушкой лежала книга, которую она читала накануне вечером, «Золотая роза» Паустовского, с закладкой на сто тридцатой странице, на электроплитке стояла кастрюлька с кипяченым молоком, возле швейной машинки лежало какое-то шитье, которое она готовила для себя; долгие годы нехваток, нужды, карточек, двадцатые, тридцатые, военная и послевоенная разруха привили ей привычку, от которой она уже не могла избавиться: шить для себя не из нового материала, а все ладить из стареньких вещей, перелицовывать, красить, подштопывать…
С тесным, сдавленным горлом переходил Климов из комнаты в кухню, из кухни в комнату: во всем присутствовали мамины руки, во всем была она – живая, деятельная, хлопотливая; казалось – телеграмма и все, что ему рассказали, неправда, еще миг – и он услышит за дверью ее приближающиеся шаркающие шаги, ее голос. Все в нем не верило, не хотело соглашаться, не могло принять того, что ее нет, нет совсем и никогда не будет, никогда она не вернется сюда, не дочитает «Золотую розу», не дошьет то, что лежит на машинке, эти куски черной материи, вероятно юбку, прометанную белыми стежками…
И только после похорон, кладбища, когда вырос невысокий бугор рыжей глины, смешанной с черной землей, он стал осознавать это. Но все еще – глухо, не полностью, не понимая, что это не только навсегда ушла от него мама, самый близкий ему человек, это оборвалась, ушла, исчезла из мира и самая сильная любовь, которой его любили. Единственная в каждой человеческой жизни истинная любовь, потому что она бескорыстна, всегда готова на жертвы, не знает измен и, пока есть на земле мать, не знает конца. Она уходит от каждого вместе с матерью, а понять ее, оценить – дано только тогда, когда ее уже нет…
…Наверху в чьей-то квартире стояли старинные часы с боем; каждый час они били протяжными, слегка дребезжащими ударами. Когда бой прекращался, с минуту казалось, что в тишине дома что-то еще продолжается, что-то плывет в неподвижном воздухе комнат, смутное, медленно затихающее. Климов считал, что это обман слуха, а потом все же открыл, что́ рождает это слабое эхо. В спальне приятеля на стене висела старая гитара с потертым грифом. Это ее струны отзывались на мерные удары часов. Поначалу эти звуки беспокоили, но скоро Климов свыкся с ними и даже полюбил. Под них было хорошо засыпать, слышать их во сне; далекий бой старинных часов и тихий резонанс гитарных струн создавали домашний уют, которого для Климова не было в чужой квартире…
5
На десятый день ему разрешили подниматься. Еще раз, уже в поликлинике, сняли кардиограмму.
– Бюллетень вам закроем. Походите, поработайте, посмотрим, как будет, – сказал врач. – Избегайте неприятностей, огорчений, это самые главные враги здоровья. Грузчики вон какие тяжести таскают, а давление – в полной норме. А поссорится человек с женой – и пульс сто двадцать, гипертония такая, что надо в больницу класть…
Климов взял бюллетень – чтоб не вдаваться в ненужные объяснения. Но предъявлять его было некуда. Радости от своего выздоровления он не испытывал, охоты и интереса к жизни, как раньше, когда случалось полежать с ангиной или гриппом и опять встать на ноги, – тоже. Не раз в те дни, пока он лежал в квартире приятеля, мелькала у него вкрадчивая мысль – а хорошо, если бы всё для него закончилось… Тихо и просто… И конец всем проблемам…
Вечером Климов позвонил домой, впервые с тех пор, как переселился в чужую квартиру. Ответила Лера.
– Папулечка, что ж это ты – пропал, как в воду канул! Как твои дела?
– Помаленьку.
– На службу устроился?
– Пока нет.
– A y меня такая радость! Помнишь, я рассказывала, есть у нас Маргарита Сергеевна, которая на пенсию собирается? Так вот, она уходит, уже заявление подала, а меня на ее место! Сегодня начальник со мной уже говорил. Это значит – зарплата больше на целых двадцать пять рэ, ну и совсем другое положение… Но работы – ты себе представить не можешь! Считают – новенькая, отказываться ей неудобно, тем более, что ко мне такое доверие, повышают, и все подкидывают, подкидывают со всех сторон… Я, конечно, пока не отказываюсь, это было бы глупо, но потом я им покажу, я же не верблюд, чтоб одна за всех ишачить… А вчера я в оперу ходила, на «Ивана Сусанина». В нашем театре новый бас, из Свердловска. Ничего, солидный такой мужик. Но «Сусанин», знаешь, совсем не смотрится… Вообще, опера – это уже архаика, полностью себя изжила. Зрителей половина зала, даже новый бас полного сбора не делает, а к концу так и того меньше осталось…