Прасковье Антоновне пришлось постоять, чтоб привыкнуть к яркости света, бившего в глаза, блеску огней, к их непрестанному миганию, прихотливой игре, к шуму, движению ползущей мимо автомобильной лавины, которая, казалось, вот-вот выплеснется из русла брусчатой мостовой и так же всплошную хлынет по тротуару.
Любопытство звало пройти вдоль сияющих магазинных витрин, кафе и ресторанов, отделенных от улицы вместо стен только прозрачным, как воздух, стеклом, как бы зазывно раскрытых, распахнутых настежь, выставляющих для нарочного обозрения свой соблазнительный уют. И, как ни одиноко, растерянно и робко чувствовала себя Прасковья Антоновна, смятая ошеломляющей необычностью парижской улицы, она все же набралась духа и пошла по широкому тротуару, то розовому, то зеленому, то синему от тех огней, что горели над входами в магазины и кафе, мигали и бежали куда-то на фасадах зданий.
Она понимала, что ее низенькая, грузноватая фигура на больных ногах, шаркающая не бог весть какой красоты туфлями Ольшанского райпромкомбината, в длинном плаще, тоже не слишком изящного покроя, видная всем и каждому ее неуверенность, внешняя и внутренняя чужеродность всей этой улице с ее сверканием и блеском – резко отличают ее от публики, что заполняет тротуар, входит и выходит из дверей магазинов, толпится у кинотеатров, развлекательных залов с бильярдами, кеглями, шумно гремящими игровыми машинами, и должны бросаться всем в глаза, делать ее, может быть, смешной, чудноватой, привлекающей внимание. Но она шла среди потока людей, иногда даже попадая в густые скопления, тесноту, и никто на нее не смотрел, не останавливал на ней даже мимолетного взора. В этой уличной толпе каждый существовал и двигался как-то сам по себе, посторонний всем другим и сам никем не интересуясь, не тратя на других внимания – как будто никого больше и не было вокруг. Даже уличный фокусник-негр оставлял прохожих равнодушными. Он стоял посередине тротуара, наперерез толпе, как раз на самом у нее ходу, в яркой много цветной рубахе, белых полотняных штанах, с курчавой черной головой, держал в руках какие-то штучки, фигурки и что-то показывал, манипулировал ими, вытягивая руки навстречу идущим, в самые лица, глаза, навстречу каждому, кто, ему казалось, обнаруживает любопытство, внимание. Но все проходили мимо, никто даже не поворачивал в сторону фокусника головы, возле него не стояло ни одного зрителя, и соломенная шляпа, брошенная у его ног, на пыльный, в окурках, асфальт, была пуста.
Сквозь стеклянные стены кафе внутри были видны столики, люди, сидящие вокруг них, бокалы с прозрачным пивом, плавающий сигаретный дым, какою-то одинаковой, отработанной рысцой, показывающей уважительную поспешность к заказу клиента, снующие официанты – в белых коротких куртках, с черными бабочками под выбритыми до глянца подбородками. Перед некоторыми кафе столики и плетеные стулья стояли прямо на тротуаре, без всякого ограждения, и, как будто не на улице, а у себя дома, без посторонних глаз, в очень свободных позах, устроив ногу на ногу, дымя сигаретами, за бокалами пива или чашечками кофе тут тоже сидели отдыхающие парижане: небольшими компаниями молодые люди в джинсах, пестрых пиджаках и рубашках, девушки и женщины, некоторые из них – в одиночку, непременно с сигаретами возле губ. Мимо них шли, совсем рядом, почти задевая края столиков, но никто не обращал внимания на сидящих, как бы совсем не видя, не замечая их. Такие тротуарные кафе встречались одно за другим. Прасковье Антоновне было необычно их видеть и непонятно – какое удовольствие и какой отдых сидеть вот так, под ногами прохожих, рядом с мостовой, в синем бензиновом чаду. И еще в этом вонючем дыме курить сигареты! У нее, никогда не дышавшей воздухом больших городов, уже совсем першило в горле, слезились глаза. Но парижане, похоже, не чувствовали уличного чада, – должно быть, привыкли, притерпелись…
Из магазинных витрин смотрели лица красавиц; одни демонстрировали пышные, ниспадающие на голые плечи волосы, ставшие такими в результате употребления особого сорта шампуня, другие – губную помаду, или искусственные накладные ресницы, от которых на щеках лежали косые, частым гребешком, тени. Двери были широко, приглашающее открыты, но входить Прасковья Антоновна не решилась, чтоб не попасть в какое-нибудь недоразумение: ни языка, ни порядков она не знает, да и покупать ей ничего не нужно. Она только постояла у некоторых витрин, посмотрела на выставленные товары, на этикетки с ценами. Да, товары были хороши, соблазнительны, что ни возьми: обувь, одежда, посуда, мебель… Но и цены были высокие, они даже удивили Прасковью Антоновну, ибо, живя в Ольшанске, ей приходилось порой слышать, что вот, дескать, это у нас все дорого, а за границей все нипочем, там даже рубашек никто не стирает, их просто выбрасывают, покупают новые, – так, дескать, дешевле…
Один из магазинов был книжный. Сотни обложек всеми цветами радуги пестрели в его витринах. Профессиональный интерес старого библиотечного работника, всю жизнь имевшего дело с книгами, многие их тысячи пропустившего через свои руки, задержал Прасковью Антоновну возле этих витрин. Она знала немало имен французских писателей, старых и современных, в районной библиотеке были их книги, переведенные с французского, и Прасковье Антоновне захотелось узнать, так ли тут чтут и уважают русских классиков, нынешних советских писателей, есть ли среди такой массы только что изданной литературы их книги? Какое-то даже ревнивое чувство появилось вместе с любознательностью у Прасковьи Антоновны, – она любила Тургенева, Чехова, Толстого, из современных ей нравился Солоухин, за то, что пишет правдиво, от души, и ей очень захотелось, чтобы их книги обязательно оказались на витрине.
Она разглядывала обложки, вчитываясь в имена авторов, и когда она так стояла – за ее спиной, неподалеку, в автомобильном потоке вдруг со скрежетом взвизгнули тормоза, покрыв весь остальной уличный шум, заставив Прасковью Антоновну вздрогнуть, обернуться. В этом вскрике железа, глухом ударе, что послышался тут же, через мгновение, были несчастье, беда, уже случившаяся, непоправимая.
Автомобили двигались так же замедленно, поток полз, только один автомобиль, ближний к тротуару, стоял; задние автомобили, фырча моторами, объезжали его, оттесняя другие машины к середине улицы.
А перед стоявшей машиной, ногами на брусчатке, головой на бордюрном камне тротуара, лежал человек. Голова его и лицо странно блестели. Это была кровь, быстро набиравшаяся черной лужицей под его затылком. Видно, он перебегал улицу, в приостановившемся на мгновение потоке машин – и не успел, не хватило быстроты и ловкости…
Из стоявшего автомобиля вышел водитель, посмотрел на лежащего. Не кинулся ощупывать его тело, не схватился тревожно за его пульс – лишь слегка склонился и посмотрел. Трое или четверо прохожих, поблизости от которых это случилось, замедлили свои шаги, приостановились. Остальные проходили мимо, теми же шагами, только скосив глаза, а пройдя, уже не оборачивались, как будто случилось нечто совсем мелкое, не стоящее даже минутного внимания. Наискосок, шагах в двадцати на тротуаре располагались столики уличного кафе. Никто из посетителей не встал, не подошел к месту происшествия; молодые люди в прежних позах сидели на своих местах; все слышали визг тормозов, лежащий человек был у всех на виду, но никто не кинулся к нему, чтобы оказать помощь, хотя бы убрать пострадавшего с мостовой, изменить положение его тела, чтоб не лежал он так неудобно – спиною, лопатками на остром ребре бордюрного камня.