Мы вышли из машины, и я понял, как солнце нагрело землю за день. Красноватый свет падал на кукурузные початки, превращал белый камень в розовый, придавал белкам глаз Октавии медных всполохов.
Кукуруза была с нее ростом, и она остановилась перед ее стеной с таким трепетом, будто это и был лес. Я взял ее за руку, и мы вошли внутрь, а я подумал, что, быть может, я хожу по заросшей тропке из моего детства.
А быть может у меня никогда не было детства. Может быть все.
Было прохладно, и если бы кукуруза не норовила вдарить мне, было бы также комфортно. Я защищал Октавию от нападений этой агрессивной культуры, но она все равно испуганно закрывала лицо руками всякий раз, когда я отклонял початки, чтобы она могла смотреть, куда мы идем.
Я видел крохотных мышек, которые, впрочем, тут же бросались в тайное и зеленое, когда мы проходили мимо. Я видел чей-то забытый прыгучий мячик с блестящей сердцевиной. Я видел, как покрывается трещинками земля, но когда я отводил взгляд, раны ее затягивались.
Остановившись перед медведкой, наполовину зарывшейся в землю, я сказал:
— Какое чудное существо. Ты знаешь, что это вредитель?
Октавия прижала руку ко рту, побледнела.
— Я даже не знаю, что это. Но сестра показывала мне таких в книжке. Время почти изъяло их из моей памяти.
— Кроме того, они волосатые, — продолжал я. — И у них когти, как у зверей. Хорошо, что мы ее встретили.
— Не вижу ничего хорошего.
— И я не вижу, но это ведь не значит, что наша встреча не хороша. Она же никого не укусила. Кстати, они не ядовиты.
Мы подошли к водонапорной башне, и я запрокинул голову, увидев, как невероятно она огромна, словно бы я совсем не вырос. Осколок замка, камень, выбеленный солнцем, мусор, оставшийся от какого-то древнего царя.
К вершине вела лестница, которая не показалась Октавии удобной.
— Я сделаю это только из любопытства к твоей истории, — сказала она и полезла первой. Я двигался за ней, чтобы она не боялась. Мы лезли долго и тяжело, Октавия, правда, всеми силами старалась доказать, что ей легко, от этого становилось только сложнее. Небо становилось все ближе и все краснее, а к тому времени, как мы поднялись наверх, оно стало совершенно рубиновым. Драгоценное от горизонта до горизонта, оно струилось над нами. Октавия стояла, пошатываясь, и ветер трепал ее платье, вид у нее был ликующий. Наверху было холодно, как я и помнил. Слева остались италийские сады и виноградники, утомленные уже в мае, а справа простирались густые, влажные леса, откуда мой народ вышел однажды и куда все мы вернемся в конце концов.
На верхушках деревьев я изредка видел мотавшуюся по ветру ткань. Считалось, что бог охотнее услышит желание того, кто поднимется к нему выше всех. Клочки яркой ткани размечали человеческую готовность преодолеть все ради желания, которое превышает возможность.
Это было красиво. Я еще не видел дома, но уже знал, где они. Мы были минут за сорок ходьбы от моего дома.
Я посмотрел вниз, и голова у меня чуть закружилась. Початки кукурузы волновались, как зеленое, растущее, сочное море.
Глава 4
Я коснулся ее губ помадой, оставляя на них ярко-розовый след. От природы у моей матери были совершенно бледные губы, словно они и вправду не имели никакого природного пигмента и были созданы только для того, чтобы их красили.
Она сидела неподвижно, казалось, даже не дышала. Зрачки ее расширялись и сужались, это был единственный признак, по которому все еще можно было обнаружить в ней жизнь. Зато, в конце концов, она представляла собой чудесный холст, и я с удовольствием рисовал на ней — ровные острые стрелки, алые губы и длинные, изогнутые ресницы.
Без этого она не просыпалась. Прошел год с тех пор, как папа попал в землю, а тряпка стерла следы его смерти. Утром мама открывала глаза, смотрела в потолок так, словно они были стеклянные, и в этой прозрачности тонуло мое отражение.
Она ждала, пока я придам ее бледным чертам жизни, и я брал ее полосатую косметичку, доставал оттуда краски и старался воспроизвести ее лицо, каким я помнил его.
Впервые увидев ее без макияжа, я испугался — она показалась мне блеклой, исчезающей, призрачной. Но я приноровился красить ее, а она научилась чувствовать, когда я завершал наш утренний ритуал.
Губы ее совершали едва заметное мне движение, и вот я уже видел ее механическую улыбку, принадлежащую женщине с упаковки кукурузных хлопьев.
— Доброе утро, Бертхольд, — говорила она.
Начинался новый день. Она выпроваживала меня за дверь, сменяла кружевную рубашку на платье с яркой каймой, идущей по подолу, и спускалась готовить завтрак, словно бы ничего не случилось.