- Давай выпьем чаю? - предложил Птицын и отправился на кухню.
-- Давай! - Лунин пошел за Птицыным. - Я еще недорассказал.
- Ну?
Птицын начал заваривать чай: он умел и любил это делать.
- 29-го была консультация... у Ханыгина... Ты на нее не пошел, - продолжал Миша. - Ты ведь вообще не ходишь на консультации.
- Зачем они нужны? Ханыгин с пафосом воскликнет: "Читайте Шекспира! Он хороший писатель!"?
- Нет, он в основном пугал... Между прочим, полконсультации рассказывал, как выгнал Лизу вместе с рыжей дурой.
- Вот видишь! Черные очки на нём?
- В черных очках, - кивнул Миша. - Сегодня, я вспомнил, он мне снился: снимал очки и протирал их ватой, а потом ножницами подрезал себе брови. Они у него, как у Брежнева, были. И еще кричал нам с Лизой: "Эй вы, Тристан и Изольда! Я вам покажу кузькину мать!"
- Кошмарные тебе снятся сны. Брежнев, Хрущев, Ханыгин. Троица в одном лице. Да еще и Лиза Чайкина. Не к добру. До экзамена по зарубежке. Лучше Ханыгина видеть после экзамена. По крайней мере, не так страшно.
- Так я дальше дорасскажу?
- Да-да... Тебе сахару сколько ложек... две-три? -- Птицын разлил чай. -- Бери плюшки... пироги... бабушкины... Отличные!
- Спасибо. Две ложки. Так вот, после этой встречи с Лянечкой я долго не мог заснуть. Воображал, как нужно было сказать уборщице: "Тут какая-то женщина рассыпала деньги. Помогите ей, пожалуйста!" Такой печоринский аристократизм. И она, Лянечка, стоит раскрыв рот, а уборщица подбирает рубли и сует ей в руки.
- Ты поэт! Еще хорошо бы подключить сюда вторую уборщицу. Она бы укладывала рубли в контейнер и пересыпала их опилками, как стекло.
Птицын аппетитно уплетал пироги с капустой.
- Ну вот, - продолжал Миша, -- 29-го консультация. Я был почти уверен, что Лянечка придет. И не ошибся. Так получилось... В раздевалке была очередь, и я встал за Лянечкой... Она сделала вид, что меня не замечает, а может, на самом деле не видела: она ведь страшно близорука. Одним словом, она держит пальто в руках, а я - сзади. И я подсунул незаметно ей в карман пальто записку.
- Что за записка?
- "Поблагодари своего Пер Гюнта за столь изящно рассыпанный ворох осенних листьев". Без подписи.
Птицын посмеялся:
- Пер Гюнт - это хорошо, остроумно. А она - Сольвейг! Ты, действительно уверен, что вся режиссура принадлежит Голицыну?
- Убежден на сто процентов!
- А я не уверен. Он придумал бы что-нибудь позаковыристей. Это как-то по-женски. Глуповато. Я даже вижу, как она эти сорок минут, что ты ее ждал, меняла три десятки по рублю... Магазины уже закрыты, она обходила все окошки в метро... с двух переходов в "Кузьминках". Кстати, после того, как ты собрал с пола дань, вы с ней переговорили?
- Она испарилась... -- задумчиво отвечал Лунин, отхлебывая чай. -- И след простыл!
- То-то и оно! Похоже, я прав.
- Но это еще не всё...
- Ну, выкладывай всё, - покачал головой Птицын.
- Я заведу музыку? -- Миша пошел в комнату.
- Заведи, - вдогонку Лунину бросил Птицын.
- Какую? - крикнул Миша.
- Грига! - усмехнулся Птицын. - "Пер Гюнта".
- "Песню Сольвейг"? - переспросил Лунин.
- Её, - отозвался из кухни Птицын.
Лунин поставил пластинку на свою старенькую "Ригонду". Сколько раз он слушал эту музыку, мечтая о Лизе и ни на что не надеясь! Вернулся на кухню. Птицын меланхолически мыл посуду.
- Вечером того же дня на Азовскую позвонил Джозеф, - продолжил Лунин.- Подошла тетка: "Не могли бы вы попросить Михаила?" Подхожу. "Это ты написал письмо Белинского к Гоголю?"
Птицын хохотнул:
- Талантливо! Все-таки ему не откажешь в остроумии!
- Я трепетал этого звонка, предчувствовал его... Отнес телефон в подсобку. Таким, как он, я бил морду в школе. "Хамло", матом кроет Маяковского. Помнишь тогда в первый день... на помойке завода "Каучук", где мы с тобой познакомились?
- Тогда он крыл матом Маяковского? - не понял Птицын.
- Тогда и потом... Я отдавал себе отчет: я его боялся! Почему? В чем причина? Он же лезет в патриции. А сам он - быдло, по его терминологии! Как уживаются в одном человеке Вечная Женственность, Блок, лучшее, что есть у Уайльда, с этим приплюснутым носом, маленькими глазками, с этой фельдфебельской физиономией?!
- Он о себе, поверь мне, совсем другого мнения, - вставил Птицын.
- Понятно! Сколько раз я тебя ревновал: ты с ним общаешься - и предаешь мои идеалы. Когда ты изменял мне с Джозефом, буфер между мной и миром исчезал - я чувствовал себя незащищенным, как рак без клешней, без панциря. "Ад - это другие". Я влюбился в эту фразу Сартра. И еще в словечко "солипсист". Я всегда считал себя патрицием, а в этом институте, поганой конторе (Миша с ненавистью ударил на это слово) они все меня считают плебеем, говорят о бабах, бесчисленных позах, сколько "палок" кто бросил, Кама Сутрах... Я всегда боялся железного отношения к своей персоне: либо я начну орать, либо буквально, дрожа от страха, я пугаюсь. Я чувствовал, что Джозеф догадывается, что я отношусь к нему подобострастно, как Смердяков к Ивану Карамазову...
-- Ну и зачем он звонил? - прервал Птицын этот поток откровений, завернув воду в кране и вытирая руки.
- Он говорит: "В какую дебильную голову могло прийти такое нелепое предположение?.. Записка написана пэтэушным стилем!" Я отвечаю: "Ну, извини, что таким стилем... Какие у тебя ко мне претензии?" У него была одна цель - оскорбить, еще раз показать, что я плебей.
- Ну а он?
- Он всё о своем: "У меня претензии исключительно к стилю..." И дальше каскад словечек, злобный бисер слов... Теперь даже не могу вспомнить, что он говорил. Что еще поставить? (Музыка Грига кончилась.)
- Поставь Баха.
- Не слишком мрачно?
- В самый раз!
Зазвучала прелюдия и фуга фа минор, которую и Птицын, и Лунин слушали вместе в Консерватории. В тот день играл Гарри Гродберг. А потом, когда смотрели "Солярис" Тарковского, там тоже звучала эта музыка. Миша очень любил этот фильм, с его помощью он уходил подальше из этого мерзкого мира. Некоторое время, рассевшись на диванах, они молча слушали. Потом Птицын спросил:
- А что с Лизой Чайкиной?
- Я позвонил Ахмейтовой. Сказал насчет денег. Та очень обрадовалась. Перезвонила Лизе. Получил приглашение на Новый год. Отца пока похоронить не удалось. У всех выходные. В том числе и у гробовщиков. Они пьют горькую. В общем мы впятером сидели: я, Лиза, ее мать, Бень, и еще один Лизин одноклассник, с ушами... Он только что вернулся из армии... не знает, что ему делать... Я его выспрашивал о "дедовщине"... вот мы все встречали Новый год... В соседней комнате стоял гроб. Зеркала занавешены. И вообще какая-то тяжелая атмосфера. Отец был пьяница, развелся с ними... Попал под электричку... пьяный. Почти около дома... Переходил через пути... Шел к Лизе... Его хотели везти в морг... Да соседка его признала... Притащили домой... Бень говорил: он чувствует, как его дух здесь витает... рядом, над столом. Задевает за Беня: на щеке холод, и волосы шевелятся.
- Ну а ты? Что-нибудь чувствовал? - заинтересовался Птицын.
- Ничего я не чувствовал. Скучно было. И спать хотелось страшно. А у них негде. Поэтому часов в шесть, на первой электричке я оттуда сбежал. И лег спать на Азовской.
5.
Птицын сидел в горячей ванной и созерцал громадной величины клеенчатую пятку нежно-голубого цвета, висевшую на гвозде под душем. По-видимому, она служила подстилкой для ног. Вообще, все в этом доме отличалась изысканной декоративностью и претендовало на тонкий эстетизм. Стена была снабжена аккуратными деревянными полочками, на которых в правильном порядке разместились разноцветные шампуни - яичные, цветочные, витаминные, - разнообразные лосьоны, кремы и пудры. Вокруг дверной ручки мама Лунина наклеила прыгающих чертиков. А на двери, прямо напротив ванной, во всю длину висело широкое зеркало. Птицын задумался, зачем его сюда повесили: обозревать обнаженное тело в полный рост?
Свое тело Птицыну не понравилось. Он встал на доску, лежавшую поперек ванной, и его голова оказалась отрезанной верхней рамой зеркала, просто ушла за пределы видимости - на экране осталось одно тело: грудь заняла место глаз, пупок превратился в остатки носа у сифилитика, фаллос - в дразнящий, вывалившийся из волосатого рта язык.