1 и 2 марта я пролежал в постели не вставая. 3-го поплёлся в МТС.
Особенных новостей не было. Мне в помощники был принят на работу некто Рыньков, коренной будлянин.
С первого же мартовского дня начал дуть сильный и непрерывный южный ветер; солнце редко показывалось из-за тяжёлых сырых облаков, но каждый день поверх снега появлялась вода.
4-го вечером я написал бумагу следующего содержания:
"Начальнику Сумского облсельхозуправления от старшего механика по механизации трудоёмких процессов в животноводстве
Чернацкой МТС Бонташа Э.Е.
Прошу освободить меня от занимаемой должности в связи с болезнью.
Подпись"
Вложил заявление в конверт, адресованный Царенко (Облсельхозуправ-ление, главному инженеру по механизации и т. д.) и утром 5-го марта бросил в ящик уходяшего на юг поезда.
Потом мы с Рыньковым ехали в розвальнях на Хлебороб ремонтировать дорожку. Я ехал, т. е. меня вёз Рыньков, только для авторитета. Там он кое-как наладил тележку, а я потом прочавкал своими стоптанными и покривившимися на бурках калошами по аммиачной жиже, дабы собственноручно протолкать тележку с навозом через весь свинушник. Возвращались мы перед сумерками. Я сидел спиной к лошади и смотрел на удаляющиеся крайние хаты Хлебороба, на всё закрытое облаками сизо-синее тёмное небо и на яркий, словно светящийся снег. Тонкие ветки придорожных верб чётко рисовались на фоне неба. Я смотрел и слушал неторопливый рассказ Рынькова, как их было трое братьев у папаши, и как у них был такой мерин, который смотрел, кто его запрягает и собирается ехать, и если ехал отец или два других брата, то он нёсся как чорт, а если садился он или мать, то тащился еле-еле, и поделать с ним ничего нельзя было; и раз на рождество он, Рыньков, испросил у папаши позволения и, взяв красивые козыри, запряг этого лукавого мерина и подкатил к дому своей невесты звать её прокатиться; и как потом они с позором тащились по главной улице (теперь Коммунистической), и он, Рыньков, сгорал от стыда, пока отец, стоявший на пороге и наблюдавший за своим слабохарактерным сыном, не пришёл на помощь и сказал: "Давайте, я вас покатаю, а то вы и сами замёрзнете, и коня поморозите"…
А потом вечером я тушью и синими чернилами нарисовал тёмно-синее небо и белый снег, и домики, и вербы. Со всех сторон обрезал лист по размеру почтового конверта, а на конверте написал адрес Виты Гильман. 6-го утром вынул картинку из конверта, посмотрел при дневном свете и решил-таки послать. Бросил в почтовый ящик одесского поезда вместе с письмом домой.
День был особенно сырой, чувствовал я себя особенно плохо. На верхушках деревьев сидели вороны. Счастливые непрописанные и неучтённые вороны, не имеющие паспортов и трудовых книжек!
По железнодорожной ветке, отходящей от станции, дрезина толкала несколько товарных вагонов. Как зачарованный, я слежу за медленно приближающимся тяжёлым колесом. Свобода лежит на этом рельсе, достаточно лишь поставить на него край ступни и зажмурить глаза… Но я этого всё-таки не сделаю.
В конце дня захожу к директору и жалуюсь на невозможность работать. Сперва он даёт отдельные практические советы, потом начинает говорить, что это вообще работа не для меня, что зимой тяжело, а весной в грязь ещё хуже, и что я ведь, безусловно, не знал, какая это работа, когда изъявлял желание поехать с производства в МТС. Исходя из всего этого и в связи с болезнью он рекомендует мне незамедлительно ("Зарплату получили? Пойдите скорее в контору, пока ещё нет шести часов…") уезжать в Киев и оттуда выслать на его имя заявление с просьбой об увольнении. С оформлением документов задержки не будет.
…И вот весь маленький кабинетик с телефоном, чернильный прибором и оконными переплётами начинает медленно плыть перед глазами, и под могучие аккорды всемирного симфонического оркестра сквозь недавно беленые стены проступают панорамы ленинградских дворцов и московских площадей. Бесшумная музыка неистовствует в моей голове, а я сижу и с потерянной жалкой улыбкой смотрю на свои безобразные мокрые бурки. Дослушав последние наставления, робко киваю головой, поднимаюсь и осторожно прикрываю за собой дверь. Стою на крылце. Гудит ветер и бегут сырые низкие облака. На снегу лужи. Вороны. Как прекрасна земля!
В конторе получаю деньги, плачу профвзносы по март и подписываюсь на три месяца на газету "Известия". Вежливо отказываюсь принять участие в завтрашней складчинной пирушке, посвящённой восьмому марта. Спешу домой. Меняю бурки на сапоги, прячу за пазуху дневники и письма, говорю хозяевам, что еду домой на воскресенье, и иду на станцию. Выхожу на перрон. Семафор уже открыт, тот самый семафор, который стоит в России. Сейчас из-за горизонта выйдет киевский поезд. Семафор открыт в счастье.
Дома я пролежал неделю. Из Буды никаких вестей не было, кроме письма от хозяина, что, мол, набиваются квартиранты, уверяя, что я из-за болезни уже не вернусь. К концу этого времени я уже гулял по хмурым весенним паркам. Было изумительно красиво и грустно. До счастья было ещё далеко.
15 марта можно было уже ехать в Буду. Снова сошёл на этой же станции, брёл по этим же улицам. Было уже темно.
Рано утром отправился в МТС. Около часа ждал под дверьми директорского кабинета. Потом пришёл главный инженер и сказал, что директор вчера вечером уехал в Сумы на пленум и будет через два дня, а обо мне ничего не известно кроме того, что меня заменяет Рыньков. Советовал ждать директора и, по возможности, приступать к обязанностям.
В дни ожидания директора мои обязанности сводились к понурому сидению в углу комнаты диспетчера и наблюдению в окно за процедурой очистки от снега комбайнов. Иногда ветер начинал свистеть сильнее и поднималась мокрая метель. Сходились шофера, рассказывали дрянные анекдоты и увлекательнейшие случаи из жизни. На меня смотрели как на привычную и никчемную мебель.
Семнадцатого вечером почтальон стучит в окно. Хозяин идёт открывать, а я в волнении сажусь на постели: если письмо, то только мне; если мне, то только от неё. Но это оказывается квитанция на инвалидскую пенсию хозяину.
Меньше чем через час – снова стук в ставень. Я снова сажусь, а хозяин идёт открывать, затем вносит письмо и говорит: "Пляши, Милик". Я смеюсь от радости и пытаюсь отобрать конверт, а он говорит: " Я хоть и инвалид, а с такими тремя справлюсь".
Но вот уже конверт у меня, я отрываю узкую полоску. Совершенно пустая половина тетрадного листка, и на середине – крупным школьным почерком:
"Спасибо. Вита."
Не сразу даже как-то становится ясным значение этого письма. Кажется, что это ответная шутка, смысл которой ещё не совсем понят. Нет, это просто не хочется понимать смысл, не хочется и страшно.
В пятницу девятнадцатого с утра шёл крупный снег. Возможно, это будет мой решающий день. Хозяева этого не знают. За дверьми, как обычно, встречает Тобик, от восторга прыгает и носится взад и вперёд. Он тоже ничего не знает. Ах, оставь, Тобик, мне сегодня не до этого! Медленно идёт снег. Я направляюсь всё той же дорогой, в МТС. Говорят, что директор приехал и будет после обеда. Нужно дождаться до "после обеда". После обеденного перерыва я стою под дверьми директорского кабинета. Директор в конторе, скоро должен приехать на самосвале. Выхожу на крыльцо. Солнце, кругом капает, пахнет сырым деревом. Вдали виден самосвал. Вот он въезжает в ворота, вот остановился у крыльца. Из-за руля выходит директор. Проходит к дверям кабинета, приветливо спрашивая на ходу: "Давно приехали?" Вхожу за ним и спрашиваю, в каком состоянии моё дело. "Какое же дело? Ваше заявление получили, и оно удовлетворено. Приедет из Сум начкадрами и выдаст вам книжку".
Наступает суббота, но начкадрами из Сум не приезжает. В воскресенье его тоже нет. Он приезжает в понедельник. Вот я уже у него в комнатке. Вот он уже разыскивает копию приказа о моём увольнении. Вот перелистывает мою трудовую книжку и попутно спрашивает о болезни, о самочувствии. Пишет в книжке: "Освобождён от занимаемой должности согласно поданному заявлению и в связи с болезнью." Дата – 10 марта 1954 года. Теперь директор должен поставить печать. Начкадрами протягивает мне книжку.