Это стихотворение некоторые исследователи относили к Пушкину и Мицкевичу — по-видимому, рассудив, что «мощный гений», «наставник и пророк» могут относиться лишь к знаменитым современникам Боратынского. Однако ничто не указывает на то, что оно адресовано какому-то определённому человеку, — зато всё говорит о том, что Боратынский обращается к поэту вообще, который иногда может по человеческой слабости обмануться вольной или невольной лестью. Это, одновременно, и предупреждение самому себе…
Боратынский, готовясь напечатать первый критический разбор, словно бы обосновывает своё право судить стихи, и это право ему даёт твёрдая уверенность в том, что критические суждения должны служить одному — правде искусства.
…Андрей Николаевич Муравьёв поэтом не стал, но вырос в интересного духовного писателя. Однако всё это случилось гораздо позже… а в ту пору с ним произошёл курьёзный случай. В салоне Зинаиды Волконской он однажды по неловкости отломил руку у гипсовой статуи Аполлона; казалось бы, можно было просто извиниться, но пылкий юноша, обуреваемый рифмами, тут же написал на постаменте статуи экспромт: «О Аполлон! поклонник твой / Хотел померяться с тобой…» и пр. Это, конечно же, позабавило присутствовавших в гостиной Пушкина и Боратынского: они откликнулись эпиграммами. Боратынскому, возможно, была известна и обида Муравьёва, отвергшего его рецензию, что, несомненно, он отнёс к незрелости ума; не потому ли его эпиграмма особенно едка (впрочем, при жизни она так и осталась ненапечатанной):
Понятно, печатать эту эпиграмму никак не стоило: случай пустяковый, да разве и недостаточно с Муравьёва разбора «Тавриды»!.. Но вот другую эпиграмму — на князя Шаликова, написанную в то же время, кажется, следовало бы отдать в печать.
В конце февраля — начале марта 1827 года Вяземский и Боратынский решили послать весточку за рубеж — Жуковскому и А. И. Тургеневу. Писали наперебой: то один брался за перо, то другой.
Вяземский шутил: «<…> Я теперь сделался журнальная душа: у меня же каждое лыко в строку, а всякую бы строчку в печать». Следом стихи, писанные уже рукой Боратынского:
Позвольте, почтенный Василий Андреевич, напомнить Вам о Баратынском, у которого Вы живёте в сердечной памяти <…>. Неужели нет надежды на скорое возвращение Ваше в отечество?
Но опять за перо берётся Вяземский: «Баратынский прервал моё письмо. Вот история епиграммы его. Князь Шаликов назвал где-то и как-то в своём „Дамском журнале“ Дениса Давыдова трусом, а Денис воюет теперь с персиянами <…>».
Всё же странно, что Боратынский не опубликовал свой ответ никчемному стихотворцу и наглому лгуну Шаликову. Вероятнее всего, решил, что и так дело сделано, коль скоро его стихотворение прочтут Жуковский с Тургеневым: остроумные эпиграммы передавались из уст в уста и были известны не менее напечатанных…
В начале мая Пушкин засобирался в Петербург. С Боратынским они теперь встречались чаще обычного — в салонах, в приятельских весёлых компаниях. Смеялись, балагурили — и даже вместе сочиняли шуточные стихи. Так, 15 мая, завтракая у Погодина, сложили эпиграмму, где предметом насмешки был «газетчик наш печальный», князь Шаликов. Будто бы своей унылой элегией он довёл до слёз мальчика-казачка, державшего свечку у листка бумаги, — да потом оказалось, что это были не слёзы восторга, а просто мальцу невтерпёж хотелось по нужде… А потом обоих сильно повеселил первый том сочинений Фаддея Булгарина с виньеткой на титульном листе, изображавшей саму Истину, сошедшую в кабинет автора. Друзья назвали сочинённую тут же эпиграмму — «Журналист Фиглярин и Истина»: