Выбрать главу

Боратынский, конечно же, лучше записных журнальных моралистов знал, что его княгиня Нина отнюдь не образец для поведения жён и барышень на выданье. Недаром он, принося в дар книгу со своим «Балом» семнадцатилетней свояченице Сонечке Энгельгардт, к которой горячо привязался после женитьбы на её сестре, сопроводил посылку изящным стихотворением:

Тебе ль, невинной и спокойной, Я приношу в нескромный дар Рассказ, где страсти недостойной Изображён преступный жар?
И безобразный, и мятежный, Он не пленит твоей мечты; Но что? на память дружбы нежной Его, быть может, примешь ты.
Жилец семейственного круга, Так в дар приемлет домосед От путешественника-друга Пустыни дальной дикий цвет.

Придирчивые критики «Бала» напрасно торжествовали, «уличив» поэта в подражании Пушкину. Арсений лишь отдалённо напоминает Онегина, а мамушка вовсе не походит на няню Татьяны Лариной. Боратынский сознательно пошёл на это, внешнее, сходство с пушкинскими образами, чтобы отчётливее показать своё, собственное — новый характер, который он открыл в литературе образом мятущейся Нины. Критик Л. Андреевская в своей работе «Поэмы Баратынского» точно определила суть этой художнической новизны:

«„Картины светской жизни также входят в область поэзии“, — писал Пушкин Рылееву на его упрёк по поводу светской жизни, данной им в Евгении Онегине. — И не это было смелой новизной Баратынского. Смелым и новым было то, что на этот раз он вовсе не обходит Пушкина и Байрона, а идёт откровенно на то и другое, не обходя, а преодолевая… Демоническим он делает не героя, а героиню <…>.

В критике было обращено особое внимание на создание этого образа. Даже придирчивый Белинский, и тот им остался доволен. Ещё находились под живым впечатлением Дон-Жуана Байрона, а Баратынский не побоялся переключить его:

На грудь роскошную она Звала счастливца молодого; Он пересоздан был на миг Её живым воображеньем; Ей своенравный зрелся лик, Она ласкала с упоеньем Одно видение своё — И гасла вдруг мечта её…»

Эда была жертвой смиренной любви — Нина стала жертвой любви страстной.

Эти два женских типа больше всего занимали воображение Боратынского — и поэта, и человека.

«Эда», несомненно, продолжилась «Балом»: одна героиня вступила в заочный разговор с другой. Поэту надобно было созерцать свою воображаемую картину вполне…

Что касается мамушки, то первым догадался о замысле Боратынского П. Плетнёв: «Кто из любителей русской поэзии не помнит наизусть разговоры Татьяны Пушкина с её няней? Это верх грации и простоты. И что же? Баратынский не усомнился в своей поэме „Бал“ обработать подобную сцену. В ней и тени нет подражанья…»

Л. Андреевская замечает по этому поводу: «Нет подражанья, потому что вся сцена перенесена в иную плоскость, потому что именно этой сценой и завершается драма героини. Баратынскому нужно было подвести к эффекту самоубийства, обставив его психологически, а не бутафорски. Молитва няни и её шёпотливый разговор с княгиней тем и разительны, что княгиня уже ничего не слышит и ни на что не отзывается:

„…Ты знаешь, мало ли о чём Мелю я старым языком; Прости, дай руку мне“. Вздыхая, К руке княгининой она Устами ветхими прильнула — Рука ледяно холодна…»

Дидактика, приписанная поэме «Северной пчелой», также нисколько не занимает Боратынского: его как художника волнует лишь одно: вполне ли нарисован образ княгини Нины.