Выбрать главу
Не подражай: своеобразен гений И собственным величием велик; Доратов ли, Шекспиров ли двойник, Досаден ты: не любят повторений. С Израилем певцу один закон: Да не творит себе кумира он! Когда тебя, Мицкевич вдохновенный, Я застаю у Байроновых ног, Я думаю: поклонник униже́нный! Восстань, восстань и вспомни: сам ты бог!

Стихотворение вроде бы обращено к Адаму Мицкевичу, у которого в начале 1828 года вышла весьма байроническая поэма «Конрад Валленрод», — но, конечно же, касается каждого поэта. Одновременно это и остережение самого себя от чрезмерного увлечения кумирами, призыв к трезвой самокритичности, к взыскательнейшей точности самовыражения.

По мысли Боратынского, только самобытность в искусстве достойна памяти последующих поколений, а может быть, и вечности. С достоинством и простотой — нагой мыслью и обычным слогом — это высказано в другом тогдашнем стихотворении:

Мой дар убог, и голос мой не громок, Но я живу, и на земли моё Кому-нибудь любезно бытиё: Его найдёт далёкий мой потомок В моих стихах. Как знать? Душа моя Окажется с душой его в сношенье, И, как нашёл я друга в поколенье, Читателя найду в потомстве я.
(1828)

В этом восьмистишии одно лишь слово выдаёт глубокую важность признания:

<…> на земли моё <…>.

Старинный церковнославянский оборот, словно удар в могучий древний колокол, заставляет по-иному звучать стихи: они будто бы наполняются гулом времён. Будничная речь вдруг обнаруживает в себе скрытое торжественное волнение — и звучит уже как заветная клятва об утверждении себя в вечности.

Чуть позже, в 1829 году, Боратынский вновь возвращается к этой теме — и выражает её в точной поэтической формуле, слегка прикрыв чеканный очерк определения тончайшей накидкой провидческой иронии:

Не ослеплён я музою моею: Красавицей её не назовут, И юноши, узрев её, за нею Влюблённою толпой не побегут. Приманивать изысканным узором, Игрою глаз, блестящим разговором Ни склонности у ней, ни дара нет; Но поражён бывает мельком свет Её лица необщим выраженьем, Её речей спокойной простотой; И он скорей, чем едким осужденьем, Её почтит небрежной похвалой.

И, наконец, своё высшее воплощение в его лирике эта тема нашла в стихотворении «Подражателям» (первоначальное название), написанном, как установили исследователи, до двадцатых чисел ноября 1829 года, а затем доработанном в 1832–1833 годах. Тут уже поэт не говорит — глаголет: стих пылает огнём и пышет гневом той силы, которой отличалась речь древних пророков:

Когда, печалью вдохновенный, Певец печаль свою поёт, Скажите: отзыв умиленный В каком он сердце не найдёт? Кто, вековых проклятий жаден, Дерзнёт осмеивать её? Но для притворства всякий хладен. Плач подражательный досаден, Смешно жеманное вытьё! Не напряжённого мечтанья Огнём услужливым согрет, Постигнул таинства страданья Душемутительный поэт. В борьбе с тяжёлою судьбою Познал он меру вышних сил, Сердечных судорог ценою Он выраженье их купил. И вот нетленными лучами Лик песнопевца окружён И чтим земными племенами, Подобно мученику, он. А ваша муза площадная, Тоской заёмною мечтая Родить участие в сердцах, Подобна нищей развращённой, Молящей лепты незаконной С чужим ребёнком на руках.

Это была пора его поэтического возмужания.

Вся мишура словес пала пред речей спокойной простотой;

пестрота личин — следов былых увлечённостей кумирами — уступила законное место лица необщему выраженью.