Выбрать главу
Мой дар убог, и голос мой не громок… —

та отшлифованная, как бриллиант, мысль о своей осуществлённой самобытности, которую он выразил уже позже, в 1828 году…

В этой же ранней редакции послания Гнедичу есть строки, напрямую связанные с травлей «Союза поэтов» и теми, кто её затеял:

<…> Признаться, в день сто раз бываю я готов Немного постращать парнасских чудаков, Сказать, хоть на ухо, фанатикам журнальным: Срамите вы себя ругательством нахальным, Не стыдно ль ум и вкус коверкать на подряд, И травлей авторской смешить гостиный ряд; Россия в тишине, а с шумом непристойным Воюет Инвалид с Архивом беспокойным; Сказать Панаеву: не музами тебе Позволено свирель напачкать на гербе; Сказать Измайлову: болтун еженедельной, Ты сделал свой журнал Парнасской богадельной, И в нём ты каждого убогого умом С любовью жалуешь услужливым листком. И Цертелев блажной, и Яковлев трахтирный И пошлый Фёдоров, и Сомов безмундирный, С тобою заключив торжественный союз, Несут тебе плоды своих лакейских муз <…>. Меж тем иной из них, хотя прозаик вялой, Хоть плоский рифмоплёт — душой предоброй малой! Измайлов, например, знакомец давний мой, В журнале плоский враль, ругатель площадной, Совсем печатному домашний не подобен, Он милой хлебосол, он к дружеству способен: В день Пасхи, Рождества, вином разгорячён, Целует с нежностью глупца другова он; Панаев — в обществе любезен без усилий И верно во сто раз милей своих идиллий. Их много таковых — на что же голос мой Нарушит их сердец веселье и покой? Зачем я сделаю нескромными стихами Их, из простых глупцов, сердитыми глупцами? <…>

Впоследствии Боратынский выбросил эти строки, да и вообще сильно сократил своё послание, местами рыхлое и торопливое. Может, потому оно сразу и не пришлось по сердцу Пушкину, написавшему 16 ноября 1823 года, по прочтении, Дельвигу: «Сатира к Гнед.<ичу> мне не нравится, даром что стихи прекрасные; в них мало перца; „Сомов безмундирный“ непростительно. Просвещённому ли человеку, русскому ли сатирику пристало смеяться над независимостию писателя?»

По возвращении из Мары в Роченсальм Боратынский написал второе послание Гнедичу: теперь отставлена в сторону вся злоба дня и суета мирская — и разговор только о судьбе и поэзии.

Нет! в одиночестве душой изнемогая Средь каменных пустынь противного мне края, Для лучших чувств души ещё я не погиб, Я не забыл тебя, почтенный Аристипп, И дружбу нежную, и русские Афины! <…> Нет, нет! мне тягостно отсутствие друзей, Лишенье тягостно беседы мне твоей, То наставительной, то сладостно отрадной: В ней, сердцем жадный чувств, умом познаний жадный, И сердцу, и уму я пищу находил. <…>

Новое послание ясно, мужественно, бодро по духу: никакого уныния, ни малейших жалоб на изгнание:

Судьбу младенчески за строгость не виня, И взяв тебя в пример, поэзию, ученье Призвал я украшать моё уединенье. Леса угрюмые, громады мшистых гор, Пришельца нового пугающие взор, Свинцовых моря вод безбрежная равнина, Напев томительный протяжных песен финна — Не долго, помню я, в печальной стороне Печаль холодную вливали в душу мне.
Я победил её и не убит неволей. <…>

И дальше о животворной радости вдохновения, о благодарной любви к искусству, о спасительной силе поэзии…

И, не страшась толпы взыскательных судей, Я умереть хочу с любовию моей. <…>

(Заметим, последняя строка стихотворения оказалась пророческой.)

Однако ни любомудрие, ни стихи всё же не могут заменить друзей «для сердца милых». Все думы его — о пышном Петрограде, о полноте истинной жизни, которую он ощущал только там:

За то не в первый раз взываю я к богам: Свободу дайте мне — найду я счастье сам!
Н. И. Гнедичу», 1823)

Так, на высокой ноте, завершился его заочный разговор с тем, кто был «дарованиями, душою превосходный, / В стихах возвышенный и в сердце благородный!».

Стихия созерцаний и мысли

В Роченсальме они снова живут вместе с Николаем Коншиным. Домик упёрт окнами в каменную гору. Тишина, шум сосен, влажное дыхание моря… Сначала маются со скуки, ходят по гостям, заглядывая порой и к недругам. Слушают сочные рассказы старых моряков, как видно уже навсегда бросивших якорь на финской земле. Флотская молодёжь возит двух поэтов по кораблям, — в честь Боратынского там устраиваются пиры, порой даже под надутым парусом. Николай Коншин вспоминал: «<…> старики адмиралы ласкали его как сына, быв или друзьями, или сослуживцами его отцу и дядям; те же из офицеров, кои принадлежали более по образу мыслей и по просвещению к поколению новому, чтили в нём отечественного поэта, имя которого было уже из знаменитостей того времени». Когда однажды на пирушке Боратынский со скуки вдруг взялся за карты да и проигрался, полковые товарищи так взволновались, что чуть ли не обвинили в этом хозяев вечеринки. «— Как можно играть с нашим Евгением в серьёзную игру, — говорили добродушные нейшлотцы, — когда он прост в жизни своей, как младенец!» — приводит слова своих товарищей Коншин. Боратынский был тронут и обещал больше не играть.