Выбрать главу

Прощение придёт лишь в следующем, 1825 году.

Многое же надо вынести Боратынскому душою, чтобы с покорной искренностью признаться Жуковскому в том, что он даже отвык почитать себя таким же человеком, как другие люди. За годы ожидания милости поэт, хотя порою и роптал в нетерпении, всё же действительно по-настоящему смирился. «Тяжесть наказания изнурила Баратынского, — пишет современный исследователь Николай Калягин в своих „Чтениях о русской поэзии“. — Сам поэт в глубине души не мог не признавать его заслуженным и справедливым. „Страдаю за дело“, „получаю то, что заслужил“… Тонкий, впечатлительный Баратынский пробыл под грузом подобных безотрадных мыслей слишком долго».

Н. Калягин, в отличие от Е. Лебедева, сходится во мнении с Жуковским: император в судьбе Боратынского послужил орудием Промысла. Императорская строгость стала для поэта спасительной. В Англии 1816 года, напоминает Калягин, за такое преступление, что совершил шестнадцатилетний Боратынский, полагалась смертная казнь. Да и в любой современной «демократии» перед юношей навсегда закрылась бы дорога в хорошее общество. «Это надо было умудриться так повести дело, чтобы и наказание оказалось полновесным, и реабилитация — полной. Голова кружится, когда представляешь себе русского царя, победителя Наполеона и владыку полумира, который прилежно занимается судьбой одного оступившегося подростка, читает доклады о нём, произносит: „Ещё не пора“ (то есть не пора простить, произведя в офицеры), „Нужно подождать“, „Вот теперь пора“. Подростка провели по лезвию бритвы — и реально спасли. В этом суть патриархальной власти, действующей иногда в обход сурового и прямолинейного закона, внутренне обращённой к тому „штучному товару“, которым является искони душа человеческая. Это дела любви».

Не всегда дела любви вызывают ответное чувство: Н. Калягин замечает, что Боратынский «не сумел полюбить» государя.

Однако и душой не ожесточился — и словом не попрекнул.

Глава одиннадцатая

«СТИХИ ВСЁ МОЁ ДОБРО…»

Финская повесть

Нетерпение было преодолено — Боратынский уже не торопит событий: и хлопотать об освобождении нужно с выдержкой, с умом. Прежняя безнадёжность сменилась твёрдой уверенностью, что рано или поздно он дождётся своего часа: океан утихомирится…

31 октября 1824 года он писал А. И. Тургеневу из Гельсингфорса в Петербург: «Ваше превосходительство — Милостивый государь — Александр Иванович! — Если б я не был глубоко тронут великодушным вашим участием, я не имел бы сердца. Не скажу ни слова более о моей признательности: вы ни на кого не похожи; нет такого человеконенавистника, который не помирился бы с людьми, встретя вас между ними. Многое мог бы я прибавить, но моё дело не судить, а чувствовать. — Арсений Андреевич (Закревский. — В. М.) прав, желая повременить представлением, настоящая тому причина решительна.

На последней докладной записке обо мне рукою милостивого монарха было отмечено так: не представлять впредь до повеления. Вот почему я и не был представлен в Петербурге. Вы видите, что после такого решения Арсений Андреевич иначе как на словах не может обо мне ходатайствовать и что он подвергается почти верному отказу, если войдёт с письменным представлением. Едва ли не лучше подождать; два месяца пройдут неприметно, а я привык уже к терпению <…>».

Чем он мог отблагодарить усердного ходатая? Только стихами…

«Хотя ваше превосходительство сами удостоиваете осведомляться о поэтических моих занятиях, может быть, я поступлю нескромно, ежели скажу вам, что я написал небольшую поэму и ежели попрошу у вас позволения доставить вам с неё список. Стихи всё моё добро, и это приношение было бы лептою вдовицы. — С истинным почтением и совершенною преданностью честь имею быть вашего превосходительства покорный слуга — Е. Боратынский».

Поэма, о которой речь, — «Эда».

Её подзаголовок — «Финляндская повесть». Первоначально был и эпиграф, довольно иронический, с намёком и на собственную судьбу, на что сгодилась французская поговорка. «On broutte là ou lʼon est attaché». — «Где привязан, там и пасёшься».

Вот уже четыре года, как ему приходилось пастись в чужом северном краю. Да, конечно, были и продолжительные походы в Петербург на караулы, и увольнения в отпуск на родину — но всякий раз надо было возвращаться к финским молчаливым гранитам и холодному серому морю — и тянуть служебную лямку, ничего не ведая о дальнейшей судьбе.