Граф Головкин тоже встал. Обычная маска холодного равнодушия спала с его лица. Глаза засветились теплым чувством.
– Крепись, Павел Иваныч, – сказал он, кладя ему на плечо руку. – Они не кровожадны, и потом, я все же среди них. Страшен только Василь Владимирович. Ты знаешь его суровость. Дмитрий Михайлыч все проектами занят. У Алексея Долгорукого своего горя не оберешься. Легко ли его отцовскому сердцу! Катерина сама на себя не похожа. А Михал Михалыч только на поле брани грозен… Но будь наготове, – серьезно закончил он. – Я предупредил тебя, а теперь мне пора. Ну, будь здоров.
II
Дмитрий Михайлович кончил свой доклад о приезде Макшеева, о присылке письма Василия Лукича и подробностях приема. При этом Дмитрий Михайлович с умыслом упустил пока сообщение об аресте Сумарокова, чтобы не разбивать настроения собрания, ожидающего известий первой важности. По прочтении письма самый арест Сумарокова получил новое освещение. Его выслушали с напряженным вниманием, не прерывая ни единым словом.
Вслед за ним поднялся Головкин с толстым, серым, запечатанным пакетом в руке. Стало тихо. Так тихо, словно большая палата не служила местом собрания живых людей, а была комнатой музея со скульптурной группой, исполненной гениальным художником.
Слова Макшеева еще не были тем документом, который рассеял бы все сомнения и определил победу или полу победу.
Скрестив на груди руки, грозно сдвинув брови, как бы готовясь, в случае неудачи, на отчаянное сопротивление прямо, во весь рост, стоял за своим креслом фельдмаршал Василий Владимирович. Рядом с ним в кресле сидел Алексей Григорьевич с выражением мучительного ожидания на лице. Ему угрожала наибольшая опасность в случае неудачи. Никто не был вознесен на столь головокружительную высоту в прошлое царствование, а с такой высоты падение всегда смертельно. Будет ли спокойно смотреть самодержавная государыня на его дочь – «высочество», «государыню – невесту», чье имя поминалось на ектении рядом с императорским и кого все же пытались, хотя попытка и была жалкой, возвести на престол…
Князь Дмитрий Михайлович, душа и разум всего дела, положил в него всю жизнь, и в случае крушения его мечтаний ему нечем было бы жить.
После своего доклада он тяжело опустился в кресло. На его благородном лице, теперь бледном, действительно как лицо статуи, жили только глаза, необыкновенно расширенные, полные сосредоточенного, жадного ожидания. По – видимому, спокойнее всех был другой фельдмаршал, Михаил Михайлович Голицын. На его твердом, сухом лице было одно выражение – железной воли. Победа? – он привык к ним. Смерть? – но он так часто видел ее рядом с собой.
– Всё, – только не бесчестие!..
Таким, должно быть, было выражение его лица, когда в роковой день 20 ноября 1700 года он с полками Преображенским и Семеновским под Нарвой остановил бешеный натиск победоносных шведских войск, предводимых самим королем, чтобы дать спастись остаткам русской армии, решившись умереть, но не допустить врага отрезать единственный путь отступления – плавучий мост через Нарву! Таким, должно быть, было оно и тогда» когда под градом картечи, пуль и ручных гранат, с короткими штурмовыми лестницами он безумно бросился на высокие стены Нотебурга и на приказ царя Петра отступать ответил посланному: «Скажи царю, что я теперь не его, а Божий!»