«Как это можно так просто создать корпус? Это значит, я должен подойти вон к тому рабочему и сказать: «А ну, айда добровольно на смерть». Добровольно на смерть? Мобилизация — это другое, это обязанность гражданина. А тут добровольно. В этом вопросе Кораблев плохо разбирается: хозяйственник. А человек — это не мотор. Штука сложная — человек!» Думая так, он вошел в цех и еще издали, улыбаясь, крикнул:
— Здорово, Иван Кузьмич!
Иван Кузьмич, уставший, как и все, и радостный, как и все, водил по цеху Лукина.
Вчера поздно вечером Лукину позвонили из Центрального Комитета партии, предложив подыскать заместителя на строительстве, так как сам он скоро будет переведен парторгом на завод, — вот почему Лукин и пришел сегодня утром к Ивану Кузьмичу. Смущаясь, не выпуская руки Ивана Кузьмича, он прошептал:
— Может, это и плохо, но я уж такой, Иван Кузьмич: раз чего не знаю — спрашиваю. И вас прошу, разъясните мне хоть немного… что он, мотор-то, и как вы тут его?
— Да это и есть хорошо. Не знаешь — спроси, — безобидно сказал Иван Кузьмич. — А то ведь иной придет и ходит, как индюк. Видать, ничего не понимает, а спросить, вишь ты, гонор не позволяет. А вы — это хорошо, то есть даже благородно. И я с удовольствием вам все расскажу, — и он водил Лукина по конвейеру, знакомя его с производством, с рабочими.
Увидав Сосновского, на которого у него за разговоры о войне еще кипело, он, зная, что Лукину известно, кто такой Сосновский, намеренно громко проговорил:
— А это, смею доложить, наш главнейший глаз: и ночью и днем дальше всех видит. Просвещает, — и, отвернувшись от Сосновского, повел Лукина к станкам, за которыми работал Звенкин со своим подручным.
Подручный был довольно сильный мужик, недавно прибывший на завод из Кустаная. Позавчера он не выдержал и упал около своих двух станков, поэтому Звенкину пришлось работать на пяти станках.
— Ну что, отошел? — ласково спросил его Иван Кузьмич.
— В голове какое-то помутнение произошло, — смущенно ответил тот. — А так бы где? Чай, мы привычны, колхозники, к тяжестям-то. А тут вот…
— Ну, ничего! Бывает! Ты не думай, что это плохо. Упал. Не нарочно ведь.
— И я… и я ведь тоже, — обрадованно подхватил кустанаец… — Мол, пускай Кузьмич не думает, что, мол…
— А я и не думал. Эх! — сверкнув глазами, вскрикнул Иван Кузьмич и обратился к Лукину: — Это ученик вот этого длинного, Звенкина, а Звенкин по гроб жизни мой.
— А почему вы отвернулись от Сосновского? — тихо спросил Лукин, видя, как Сосновский неотрывно смотрит на Ивана Кузьмича.
— Поцапались как-то на днях. Вояки, прости господи! На Урал, слышь, уйдем, — намеренно громко проговорил Иван Кузьмич. — На Урал, а отсюда и вдарим. Вдаришь, вонючими-то штанами, — и к Звенкину: — Ну, друг мой ситный, как дела?
— Зина в обиде большущей, — туго выдавил из себя Звенкин. — Как же? Когда, слышь, ноги надо было отпаривать, — нужна я была. А теперь, слышь, как же?
— Ох, ты… Это ведь она права. Знаешь что, сегодня после смены давай-ка к ней.
— А я-то и есть — к ней. Блинов она, того… — Звенкин вытер руки о паклю, почему-то посмотрел на потолок, еще сказал: — И того, значит, как бы тебе передать, — он тяжело задышал: — Хочу этого, Ахметдинова.
— Ну-у? Ведь они жулики, татары-то? — подшутил Иван Кузьмич. — Помнишь, сам говорил?
— Не-е. Оплошка была. Режим старый в голове.
— Ну и крестник у меня, — похвастался перед Лукиным Иван Кузьмич, стараясь не смотреть на Сосновского.
Но Сосновский не отступал, как не отступает человек, которым овладела навязчивая мысль. Подойдя почти вплотную к Ивану Кузьмичу, поздоровавшись с Лукиным и тоже почему-то глядя на высокий потолок, тихо произнес:
— Насчет Урала-то… чушь, Иван Кузьмич. Чушь, глупость несусветная. Извини. Москвичи мы ведь с тобой.
Иван Кузьмич встрепенулся, будто отряхиваясь от пыли.
— Москвичи, это точно… И гордость такую должны иметь — на Сахалин нас забрось, все одно москвичами останемся. Только в словах своих отчет надо давать. Ты, товарищ Сосновский, к нам прислан от наркома и потому каждое слово свое должен сто раз взвесить. Ты бы одному мне такое бухнул: «На Урал уйдем и вдарим». А ты ведь всем. А теперь что — извини? Ты вон пойди и всем скажи, кто, мол, такое думать будет — на Урал-то, на кол его посадим. Поди-ка и скажи. Поди, поди, правды бояться нечего.