— Боже! Боже! — прошептал он, как бы сожалея о Митьке, но, в сущности, у него в эту минуту явилось одно томительное желание: как можно скорее удрать в Германию. Да. Да. Хотя бы пешком. Удрать в Германию, в Берлин, открыть ювелирный магазин и увезти Татьяну.
Он не мог поступить с Татьяной так же грубо, как он поступал со всеми русскими женщинами, считая их «солдатской добычей» и «низшей расой». С тех пор как Татьяна пригрозила покинуть дом, он стал ее побаиваться, и в то же время у него появилось то самое чувство, какое бывает у собственника, когда он зарится на какую-нибудь вещь, страстно желая приобрести ее в вечное пользование. Татьяна была красива, и Гансу Коху захотелось иметь такую жену «на вечность». Но она может покинуть дом, уйти к высшему начальству и тогда: «Достанется другому, опять чином выше. Все достается только им», — с завистью думал он и шептал:
— Нет. Она сама придет. Сама. Ведь я ей показал такое богатство. Какая женщина откажется от такого богатства? Восемь посылок. И еще сколько можно послать. Ведь война не кончена. А тут?
Ганс Кох сел на рыжий камень, глядя на труп Митьки Мамина, напряженно думая о том, кто же держит связь с партизанами. И ни на ком остановиться не мог. Ведь все жители Ливни при встрече с ним улыбаются ему, приветствуют его этим «чудесным русским обычаем», снимая шапки, кланяясь. Все! И особенно Савелий Раков. Этот всякий раз низко-низко, почти до земли, сгибается и умоляюще просит:
— Да переходите, ваше благородие, на жительство ко мне: спокой вам полный обеспечу. Я жену-то выселил к родне, и весь дом — вам. А то там, на отшибе-то, может что и стрястись.
— Кароший! Кароший! — отвечал ему Ганс Кох и не переходил к нему в дом только потому, что не был уверен, пойдет ли туда Татьяна.
И вот кто-то ворвался и нарушил благополучие.
«Нет. Надо каждого испытать, как паука: если паука долго дразнить соломинкой, он обозлится», — решил Ганс Кох и, прихватив с собой двух солдат, остальным приказав быть начеку, пошел из хаты в хату.
И начал он с конца улицы — тщательно и педантично. Вызвав жителей хаты в переднюю комнату, он ставил их на колени — стариков, старух, ребятишек, калек — и пускал в ход свой излюбленный прием. Если человек был конопат, он начинал издеваться над его веснушками; если у человека был велик нос или толстоваты губы, он начинал издеваться над этим, сравнивая человека или с верблюдом, или со свиньей. Но вскоре Ганс Кох понял, что этим жителей не пронять. Тогда он перекинулся на другое — стал поносить Красную Армию. И люди каменели, опустив головы.
Ганс Кох вскакивал с табуретки, подлетал к людям, ударяя каждого кулаком под подбородок.
— Смотри мне прямо. Смотри!
И если кто уничтожающе смотрел в его с рыжими точками глаза, он свирепел:
— Ага! Партизан?
Солдаты выволакивали человека из хаты, затем, притащив к виселице, вздергивали его за руки, на той самой перекладине, где когда-то погиб Егор Панкратьевич. Подвешенный, ощущая невыносимую боль, некоторое время, сцепив зубы, молчал… Но боль перебарывала терпение, и жители села, будь то старик, старуха или калека, прорывались пронзительными воплями. Так «преступники» висели час, два. Их снимали, а на их место вздергивали других…
В таком свирепом состоянии Ганс Кох и попал в хату к Ермолаю Агапову. Сын Ермолая Агапова находился в рядах Красной Армии, племянника угнали в Германию, в доме остались сноха Груша и тринадцатилетняя ее дочка Нина. Все это знал Ганс Кох. Знал он и о том, что старик при встрече с ним даже не улыбается, а так, поздоровавшись, гордо несет свою голову.
Сев на табуретку в передней комнате, он позвал старика. Тот слез с печки и, шлепая босыми ногами по чисто выструганным половицам, подошел, спросил:
— Всех, поди-ка, надо звать? — и сам позвал: — Груша! Нина! Идите-ка. Сейчас спектакль начнется! — И когда те вошли, Ермолай Агапов, чуть-чуть склонив облысевшую голову, сказал: — Ну! Завоеванные все налицо.
Ганс Кох некоторое время раскачивался на табуретке, не отрывая взгляда от больших глаз Ермолая Агапова. И все было бы ничего — упади тот на колени или даже с ненавистью посмотри на немца, но в глазах у Ермолая Агапова блеснула насмешка победителя. Ганс Кох дрогнул. Дрожь прошла с головы до пят. И так же, как иногда вор, убегая от преследователей, кидается с обрыва, лишь бы не попасть в их руки, — так же кинулся к выходу Ганс Кох; страх гнал его куда-то прочь. Но тут же, боясь, что Ермолай Агапов настигнет его, он круто повернулся и со всего размаху ударил кулаком старика по лицу.