— Какая мерзость,— сказала Нина, брезгливо бросая письмо.— Ты не читай. Это не для мужчины. Она — ушла и всё... Давай приберём. Не может же он возвратиться в такую комнату.
Когда всё было закончено, Нина села к столу и написала:
«Валерьян! Мы с Ефимом уверены в том, что ты ни в чём не виновен и тебя скоро освободят. Помни о своих друзьях и зайди сразу же к нам. Нина и Ефим».
41
Заросший щетиной, со струпьями на теле, лежал Коверзнев в камере. Приказание идти в баню и к парикмахеру выслушал недоверчиво. Позже спросил:
— Уж не выпускают ли?
— Это нам неизвестно,— угрюмо ответил брадобрей, водя бритвой по туго натянутому ремню.
На улице падали крупные хлопья снега; капало с крыши; прыгали весёлые воробьи; на втором этаже духовой оркестр играл вальс «На сопках Маньчжурии».
Пока шли через двор, Коверзнев ртом ловил снег.
Ротмистр, видимо, куда-то спешил. Не садясь, засовывая какие-то папки в портфель, не глядя на заключённого, сказал:
— Распишитесь в получении своих бумаг. Вот здесь. Так, хорошо... Ознакомился я с вашей рукописью детально... Направление правильное... Мы вместе с вами не должны допустить того, чтобы... культурная борьба переросла в политическую... А посему советую прекратить всякие выпады против господина Чинизелли и обивать пороги редакций... с разоблачениями в руках... А пока вам придётся дать подписку о невыезде из Петербурга... Хорошо... Так... Ну, вот и всё... Извините, но ещё разик вас придётся как-нибудь побеспокоить...
И несколькими минутами позже Коверзнев шагал по улице. Всё было как прежде, и никому не было заботы, что над ним издевались, лишали его свободы, держали в мрачном карцере. Так же катили по Невскому экипажи; проехал гвардейский офицер в бобрах, держа между колен саблю, рысак его неслышно выбрасывал стройные ноги — плыл над улицей; грузно прополз трамвай, на застывших его стёклах пассажиры протёрли дырки—и в одну из них, приложив варежку к губам, выглядывала красавица под расписным платочком; обочь панели прошёл барин с доберман-пинчером на сворке; пробежала компания весёлых гимназисток; девица с накрашенным лицом равнодушно скользнула по Коверзневу взглядом... На память ему пришёл Блок, и Коверзнев прочитал горько: «И никому заботы нет, что людям дал, что ты дала мне; лишь люди на могильном камне напишут прозвище — поэт». Подумал: «Действительно, никого- никого нет у меня, и лишь будущим сыном мы связаны с Ритой, и что бы ни было между нами,— должны любить друг друга и прощать друг другу всё... Любить в унижениях, горестях, в бедности... Ради сына».
Он представил, как Рита встретит его, но он будет нежен и терпелив и заслужит её прощение. Он будет из кожи вон лезть, чтобы восстановить потерянное.
Коверзнев пошарил в карманах, но они были пусты — не было денег ни на трамвай, ни на папиросы. Впрочем, и пешком было неплохо пройтись — посмотреть город,— только ноги дрожали под коленками и немножко кружилась голова. На Покровской площади он прислонился к столбу и отдохнул. К его башмакам, рядом с урной, упала наполовину не докуренная папироса — бросивший её студент прошёл не обернувшись, и Коверзнев подобрал её, оторвал половину бумажного мундштука и жадно затянулся. Только докурив, догадался, что сделал это не думая, механически. Но и эта мысль была встречена им равнодушно.
Дверь квартиры оказалась закрытой; чтобы рассеять огорчение, он доказывал себе: «Чудак, а откуда она знала, что ты вернёшься именно в это время?»
Он пошарил по полке — ключа не было. Постучал к соседу-немцу. Тот радостно встретил его, но смутился. Коверзнев не нашёл в этом ничего удивительного: три недели назад старику пришлось быть понятым.
Комната поразила его строгостью. Это была не его комната. Коверзнев остановился у дверей; не снял ни пальто, ни шляпы, ни галош... Раньше комната была уютной, мебель стояла в ней в беспорядке, на столах лежали его сувениры и зачастую слой пыли покрывал их; потом, при Рите, появились салфеточки и занавесочки, а сувениры исчезли, и вещи стояли в геометрическом порядке. Сейчас было чисто и необжито. Он прошёл к столу. Прочитал Ритину записку, равнодушно положил её на стол. В душе его не шевельнулось ничего. Пошлыми словами записка рассказывала ему о чьей-то чужой судьбе; это его не касалось. Он разделся, поискал трубку, но вспомнил, что её отобрали в жандармском управлении, и достал ящик с папиросами. Закурил.
Он долго сидел так. Потом взгляд его случайно остановился на другой записке, и он так же равнодушно взял её.
Но вдруг слова расплылись, превратились в пятно, пелена застлала глаза, и он заплакал. Плакал навзрыд, так, что сотрясались его плечи, плакал о попранном человеческом достоинстве, униженной правде.