Коверзнев замолчал.
Верзилин поднялся, прошёлся по мягкому ковру, рассматривая тусклые картины в широких рамах.
— Вы не помните, Валерьян Павлович, в девяносто восьмом году в Москве, в саду «Олимпия», выступал американец Сампсон?.. Про него говорили, что он тренируется «из любви к искусству», что у него для тренировок есть гири чистого серебра, что он миллионер, и это его псевдоним... В общем реклама была... Так вот, он объявил, что заплатит десять тысяч рублей тому, кто повторит его номер (тоже цепи, подковы), но через пару дней испугался и сказал, что повредил руку, и потихоньку смотался из России... Так вот то же самое будет с вашим Кордой — он испугается Никиты Сарафанникова.
Коверзнев откинул штору и уселся на подоконник, поставив ноги на стул.
— Вот чего боюсь, того боюсь,— сказал он.— У меня была надежда на вас.
— Никита несколько лет по-любительски борется... с друзьями, с грузчиками хотя бы. Не пропустил ни одного чемпионата в Вятке. Ходил, приглядывался. И не думаете ли вы, что я два месяца отдыхал? Нет, милый мой Валерьян Павлович, мы времени зря там с Никитой не теряли.
— Шут с вами! — сказал Коверзнев, соскочив с окна.— Я вам верю!
18
Трамваи остановился на кольце — на углу Эстляндской и Рижского.
Дождь лил по-прежнему. С залива дул резкий ветер.
Верзилин натянул на глаза шляпу, поднял воротник. Пошёл в темноту, придерживая одной рукой вырывающиеся полы пальто, другой прикрывая воротником горло.
Доски мостика через Екатерингофку вздрагивали под ударами ветра. Речка вздулась и грозила выйти из берегов.
На Динабургской, перед домом Коверзнева, горел фонарь. Верзилин взялся за ручку двери. Но ветер и пружина оказались сильнее его. «Шалишь, брат»,— подумал Верзилин и снова вступил в единоборство с дверью. Дождь хлестал по лицу, попадал за воротник. Рывок на себя, прыжок,— и дверь захлопнулась, пропустив его на тёмную узкую лестницу со стоптанными ступеньками. Пахло щами, подгоревшим постным маслом и кошками. Осторожно придерживаясь за ломаные перила, он начал подниматься на шестой этаж.
В коридоре и кухне было пусто. В ответ на стук раздалось странное мычание. Верзилин вошёл в комнату. Коверзнев стоял к нему спиной перед окном и зажигал спичку за спичкой. Дождливый ветер, врывающийся в форточку, не давал огоньку разгореться. Коверзнев полуобернулся, и Верзилин увидел в его зубах трубку. Трубка мешала ему говорить. Он промычал что-то, по- видимому означавшее «Раздевайтесь, садитесь»,— и снова отвернулся к форточке. У самого носа зажёг спичку. Верзилин разделся, сел в кресло с вылезшей пружиной и стал наблюдать. Весь ковёр подле окна был забросан спичками. Коверзнев в сердцах отшвырнул пустой коробок, достал из кармана новый. Занятие его казалось бессмысленным. Ветер врывался в форточку и гулял по комнате. Прямо за стеной дома разыгралось Балтийское море.
Наконец Коверзнев добился своего и торжествующе обернулся. Выпустив клуб дыма, сказал:
— Дал себе слово — не отходить от окна, пока не прикурю.
— Зачем? — спросил Верзилин.
— Тренируюсь. Пф-пф. Моя профессия требует умения... пф- пф... прикуривать на ветру... А это, оказывается, дело нелёгкое. Природа сегодня сошла с ума. Пф-пф... За окном Финский залив— простор, есть где разгуляться... Чего стоят одни названия островов, которые лежат под моими окнами,— Резвый, Вольный, Гладкий. Вон, смотрите,— Коверзнев поманил пальцем Верзилина и, захлопнув форточку, посторонился.— Видите, как стихия разыгралась — море! Фонари — это гавань, а дальше уже ни черта не видно. Можно только предположить, где Кронштадт и Петергоф. А туда вон смотрите — Путиловский рельсопрокатный, и только угадываешь, где могила Путиловых и Автово. Ни черта не видно — буря, а ты один на шестом этаже, под самой крышей, как врубелевский «Демон сидящий»...