Выбрать главу

Весь многоверстный поход Дятел многажды мыслями обращался к Москве, к своему подворью, видел в думах детишек своих и Дарью, вспоминал последний разговор с тестем и по-разному перекладывал его, и так и эдак, обмозговывая сказанные тогда слова. Вспоминал встречу с полковником Василием Васильевичем в полковой избе, поганый хохоток Сеньки Пня… И опять к разговору с тестем обращался. Слов тогда сказано было немного, но и из немногих этих слов складывалось определенно: оборонить, оборонить Москву надобно, иначе будет худо.

«Свара, свара боярская на Москве поднимется», — сказал тесть и замолчал, но за этим увиделись и дымы, и пожары, и ревущие, пьяные толпы, вой бабий услышался.

Знали и тесть, и Арсений, что такое свара. И вот шагал по длинной дороге многоверстного похода Дятел, а в груди словно колокол тяжелым языком: «Оборонить! Оборонить!» И еще, и еще раз тем же медным голосом: «Оборонить!»

И думать надо, не только в его груди ревел этот колокол, но звал и других, как ревел и звал он в иных походах и иных русских людей оборонить русскую землю, так как никто, кроме них, мужиков, оборонить ее не мог. И вставали мужики и шли в сечу, дабы не растащили их отчину, не опоганили ее святынь, не надругались над ее душой. И гибли без упрека и сожаления, так как жизнь бы была им не в жизнь без земли этой, святынь и души.

Снег хрустнул под сапогом, и Дятел вскинул секиру.

Когда две рати сходились, как две грозные стены, в пойме неведомой малой речушки, князь Федор Иванович Мстиславский шагнул из своего шатра, поставленного на опушке густого соснового бора в версте от места битвы.

Ковровый шатер ярким пятном рисовался на белом снегу, на тяжелой зелени хвои. Персидские мастера ткали ковры княжеского шатра, и краски его были красками далекой южной стороны, согретой солнцем и расцвеченной бликами голубого теплого моря. На заснеженной опушке, среди строгих сосновых стволов, шатер пылал сказочным костром, разложенным неведомой рукой.

Да хорош был и князь в легких латах италийской работы, в золоченом шлеме. Ему подали коня, и князь, сунув ногу в стремя, сильно кинул тело на широкую его спину. Тяжел был Федор Иванович, так тяжел, что мощный жеребец на крепких ногах нутром загудел, приняв на себя князя. Федор Иванович разобрал поводья и глянул на золотой стяг, полоскавшийся на высоком древке впереди шатра. Ветер развернул стяг, и глазам предстал тканный по золотому полю серебром Георгий Победоносец, ущемляющий копьем змия. Князь плотно сжал губы и тронул шпорой теплый бок жеребца.

Дороден, величествен был князь, красив, наряден его воинский доспех, да вот только лицо Федора Ивановича желтым отдавало, и желтизна та говорила, что плоха была его ночь перед битвой. Плоха…

Оно так и было: уснул князь только под утро, а так покоя ему не давали шум ветра, тяжелый гул соснового бора, хрусткие шаги по снегу стражи, что стояла вокруг шатра. Задремлет князь, а ветер вдруг:

У-у-у — тревожно, опасно мутя душу.

Смежит усталые веки, а бор:

Ш-ш-ш, — словно предупредить хочет о страшном.

Забудется князь в дремоте, а шаги стражи:

Хр-хр-хр…

Вскинется Федор Иванович на лавке: «Что это? Кто идет? Зачем?» И уже не заснуть. Сон отлетел.

Но не одни звуки тревожные беспокоили князя. В иную ночь тот же ветер убаюкал бы его, шум бора успокоил, а шаги, что уж шаги — стерегут, так спи без забот. Иное волновало Федора Ивановича.

В походе на крыльце поповского дома в деревеньке случайной задумался князь Мстиславский — куда дорога ведет, по которой ему выпала доля с ратью стрелецкой шагать, да не ответил. Так вот и сейчас, в ночь перед битвой, не знал он ответа и мысли не давали покоя. Слышал, слышал он — уши были у него в полка́х, как без того, — говорили воеводы, что трудно-де с природным царевичем воевать. Руки не поднимаются на сечу. Разговор тот князь узнал, и человека, что донес, отпустил, вознаградив. Ничего не сказал, махнул только рукой: ступай-де, ступай. И замкнулся. Промолчал. Ему бы с гневом воевод призвать, и разговор их изменой объявить. Он-то, Федор Иванович Мстиславский, знал твердо, что не природный царевич противостоит им, но вор, монах беглый. Шушера пустая. Известно ему было дознание боярина Василия Шуйского по убиенному в Угличе природному Дмитрию, и не верил, никак не верил князь, что допреж Страшного суда покойники из могил встают. Ан вот не возмутился, не тряхнул воевод. Так где уж уснуть было спокойно? А на сечу-то идут уверенно, когда душа крепка. Коли же в мыслях шаток — лучше не выходи в поле оружным. «Кулаком, — говорят, — и камень дробят, а растопыренной пятерней лишь тесто творят». Вот и случилось то, чего никак не ждали. Когда в пойме и на льду речушки неведомой сходились без выстрелов, молча, передовые отряды, польские гусарские роты стремительно врезались в полк правой руки стрелецкого войска. Смяли его, и рота лихого рубаки капитана Доморацкого, вырвавшись вперед, по опушке соснового бора на рысях вышла к стану князя.