И опять такое?.. Серая завьется, засвищет, закуролесит. Нет, люди, страха у вас нет…
Лаврентий по плечу гостя похлопал. Поднес остатний стаканчик. Улыбнулся и гость, исчез в потаенной дверке.
Кабатчику Лаврентий сказал:
— Приду завтра. — Наклонился, шепнул имя. И твердо, сквозь зубы: — Был бы непременно.
Повернулся, пошел ухарем. Каблуки застучали серебряными подковками.
Кабатчик смотрел ему вслед, угнув голову, как бык, которого промеж рогов хватили обухом.
Игнатий плакал, стоя на коленях у избы приказчика Осина, которого на деревне звали не иначе как Татарином. Приказчик был и головой, и рукой бояриновой: все мог, и через него, как через неперелазный тын, — не скакнешь. От него зависело, выть ли тебе, помирая, на холодном дворе с голоду или еще пожить под светлым солнышком, пошагать. Игнашка жалостливо сопел носом. Слеза, правда, выжималась трудно, но все же глаза были мокрыми. Давно стоял у крыльца. Ноги судорогой начало сводить. Но стоял. Думал так: «Своего добьюсь, хоть день простою».
Солнце пекло в затылок. Во дворе покрикивали мужики, но Игнатий не оборачивался и не разгибал спины. Так-то согнулся покорно, только дергались плечи. Видно — глотает мужик слезы, а они — горькие — перехватывают горло. Давится мужик, но глотает.
Подошла хозяйская собака. Понюхала драный Игнашкин лапоть, посмотрела скучливыми глазами, отошла. Игнашка поерзал коленками по земле, устраиваясь поудобнее, и опять низко склонился. В голове все одно было: «Подожду, подожду». А что ему оставалось? Ждать только и мог.
Наконец приказчик — мужик с редкой бородой и узкими глазами — вышел на крыльцо. Встал, положив руки на поясницу за красный, хорошей шерсти, кушак. Выставил губу, раскорячил ноги. Лицо коричневое, твердое, как камень, и глаза — не сморгнут. С такими глазами коней по степи гонять. Да и гоняли, наверное, в седые века коников-то предки такого мужичка. Гоняли с гиканьем, с посвистом, крутя сабельками.
Игнатий, истово крестясь и кланяясь, загнусил плаксиво. С земли были ему видны сапоги Татарина. Хорошие сапоги, жирно мазанные дегтем. Порты, выше сапог, тоже добрые, полотняные, крашенные синим. Выше глянуть не смел Игнашка. Знал: такое может и за дерзость счесть приказчик. Тогда уж гнуси не гнуси — черта в зубы получишь. А просил мужик серебра боярского. Однако приказчик ежели кому другому и дал бы — серебро возьмешь и в кабалу попадешь, — то Игнашке опасался. «Сбежит, непременно сбежит, — думал, стоя под солнышком, — как я перед боярином ответ держать буду? Нет, опасно давать. Ненадежный мужик». Так и стояли друг против друга: один на коленях, другой вольно, шевеля пальцами больших, лопатой, рук под кушаком.
Серебра Игнатий просил с хитростью: у него рубль был — громадные деньги. «Но вот покажи их, — думал, — и неведомо, что из того получится. А так, коли даст Татарин, вроде бы взял в рост и на то по хозяйству обзавелся новинами. А посчитать со стороны трудно, сколько заплачено и кому. Боярин же надеялся, — забыл о заветном рубле. Холопов у него много. Да и когда было то?» Однако ошибался Игнатий: боярин все помнил. Время спросить не подошло. Но да то в сей миг было ни при чем. Другое боярина заботило.
Игнатий склонился до земли, и Осип — глаз-то был зоркий — приметил: из драного ворота армяка выпирала у мужика крепкая шея. Столбом да гладкая, и ни морщинки на ней, будто бы и не запрягала еще жизнь мужика в хомут. Не набила холку. «Ах ты, — подумал Татарин, — с такой шеей только пахать. Мужик ладный. Может, и впрямь дать деньжонок? Такого взять в кабалу — хорошее дело. Боярин похвалит». Засвербело в душе у Осипа. Засомневался Татарин: крепкие мужики в хозяйстве были нужны. Ох нужны. Пожевал губами, глаза сощурил. Знал: мужичок не грибок, не растет под дождок. Расколыхался. Даже за бороденку себя подергал и, не удержавшись, ступил с крыльца.
— Вставай, — сказал хмуро, — вставай. Ишь ты… Не время дурака валять.
А время и впрямь было горячее. Только что отсеялись, и дел было куда как с головой. Знай поворачивайся. А тут мужик нежится на коленях. Занятие вполне глупое.