— В тройку? — повторил Степан и перевёл взгляд на табун.
Брошенный сильной рукой аркан взметнулся ещё раз и упал на шею той самой лошади, что в прошлом году Степан вытащил из болота. Жеребец всхрапнул и, нервно, мелко переступая копытами, дрожа раковинами ноздрей, двинулся боком к мужикам. Те закричали, замахали руками.
Степан сорвался с места, кинулся к табуну.
— Ты помоги им, помоги! — думая о своём, крикнул ему вслед старший над табунщиками.
Мужик, заарканивший лошадь, упираясь ногами в землю, изо всех сил тянул её на себя, но, хрипя и мотая головой, она не давалась. Аркан всё злее и злее въедался в шею, и лошадь вдруг закричала.
Степан подскочил к мужику, вырвал аркан у него из рук.
— Ты что? — окрысился тот. — Сдурел?
— Пошёл отсюда, — шумнул Степан, — пошёл…
Подступил к лошади и пляшущими руками стал снимать через голову захлестнувший шею аркан. Лошадь колотило от дрожи, прокатывавшейся под шкурой зыбкой судорогой.
— Но, но, милая, — торопился освободить её от аркана Степан, — успокойся. — И гладил, водил ладонью по взъерошенной арканом шкуре. — Но, но… Успокойся…
Наконец он снял аркан и отшвырнул в сторону. Лошадь, почувствовав облегчение, свободу от чёрной петли, так жёстко, так больно передавившей хрип, и набрав воздух всей грудью, дохнула в лицо Степана тёплым, чистым, сенным духом.
А Степан гладил и охлопывал её, говоря успокаивающе:
— Тихо, тихо…
Мужики стояли в десятке шагов от Степана и молчали. Степан оглянулся на них и крикнул:
— Не дам лошадь, не дам! Её на племя надо, а не в тройку!
Старший над табунщиками, почувствовав неладное, покивал торопливо иеродиакону и боком, боком, сказав «сей миг, сей миг», побежал к табуну.
Лошадь, доверительно прижавшись к Степану, переступала ногами.
Подбежав к мужикам, старший над табунщиками крикнул:
— Вы что, мужики?! Давай, давай, отец иеродиакон… — и не договорил.
Мужик, у которого Степан вырвал аркан, повернулся к нему и сказал не то с усмешкой, не то с одобрением:
— Да вот Степан лошадь не отдаёт.
Старший даже опешил:
— Как не отдаёт?! Да вы что? Отец иеродиакон, — сорвался на крик, взмахнул рукой, — забирайте лошадь, забирайте!
Мужики было двинулись к табуну, но здесь выказал себя жеребец. Избочив голову, он подступил к Степану и стал как врытый в степную дернину. Он был так напряжён, в нём чувствовались такая злость и сила, что мужики остановились.
Повернувшись к старшему, один из них закричал натужным голосом:
— Как подступишь-то! Он так набросит копытом, что сразу на тот свет. А?.. Как подступишь…
— Давай, давай! — шумел старший.
Но мужики не двигались с места. И напряжённо, всё сильнее изгибая шею, стоял жеребец. Так продолжалось минуту, другую. Караковая кобылка дышала в лицо Степану тепло и влажно, но он вдруг отступил от неё, вскинул руки и крикнул:
— Эге-ге!
Жеребец взвился на дыбы, храпнул и, легко бросая ноги, пошёл по степи. Табун развернулся и бросился следом.
Иеродиакон уехал ни с чем. Злой был и уже не вдыхал ароматные запахи, но лишь сопел сухим носом. Уж очень ему приглянулась караковая кобылка, а может быть, вслед за отцом настоятелем подумал: «А неплохо бы на лихой тройке проскакать». Старший над табунщиками, не зная, как его улестить говорил:
— Оно мужика согнать, конечно, можно… К тому же приблудный, с базара взяли… Но одно сказать должно — лошадиное дело тонкое. А он лошадник, где такого возьмёшь?..
И кивал, кивал головой, подтыкал в телеге под ноги иеродиакону соломку.
Монастырский настоятель, выслушав иеродиакона, послал к табунщикам старого монаха Порфирия. Не хотел лишних разговоров среди братии и знал, что Порфирий добром решит там, где и смирные подерутся.
Монах приехал и сразу подступил к Степану:
— Что ж лошадь не отдал?
— Так на племя…
— А где она?
— Да вон, — указал кнутовищем Степан, — гуляет.
Порфирий увидел лошадь. Она шла иноходью по полю, и грива стелилась по ветру. Монах посмотрел, посмотрел и перевёл глаза на Степана. Отметил: высокий лоб у мужика, не тронутые монгольской кровью глаза, мягко переходящая к подбородку скула. И вот баловался монах запретным винцом, иные грехи за ним числили, однако он, в отличие от многих из монастырской братии, не одну свечу сжёг, листая древние монастырские летописи, и так, по жизни шагая, всё приглядывался, присматривался, сообразить хотел, для чего божья душа на землю является. И сейчас, глядя на Степана, так подумал: «О племени мужик заботу имеет, а лошадки-то не его. Знать, не о себе у него боль». И, глубоко веря в русскую натуру и ещё раз утверждаясь в своей вере, сказал: