— Ну, отец игумен, пора. Показывай коней.
— Ах и ах, — всплеснул руками монастырский, — какая сейчас дорога? Погодить бы…
Но стрелец взглянул с недобрым недоумением.
Игумен ещё больше заохал. По другому времени да с более весёлым человеком монастырский с радостью бы коляску заложил и покатил по зелёным рощам, по мягоньким лесным дорожкам, а сейчас сумно стало от одной мысли — тащиться по грязям.
— Вовсе я обезножел, — сказал слабым голосом, — но коли такая спешка — пошлю-ка я с тобой монаха Пафнутия. Он у нас лошадками занимается и толк в них знает.
Дятел промолчал. Ему, видно, всё едино было — кто с ним поедет. Не угрел его винцом отец игумен.
Охая и приседая под недобрым взглядом, игумен проводил стрельца во двор. На каждой ступеньке лестницы за поясницу хватался, к перильцам припадал, всем видом на случай, выказывая, что радеет, несмотря на болезнь, по царёву делу.
Монах Пафнутий подобрал рясу и взобрался в седло. Плюхнулся мешком.
— Поехали, — сказал сырым голосом и каблуком толкнул коня в бок.
Дятел тронулся следом. За ними потянулся по грязи пяток стрельцов. Кони, со всхлипом ставя копыта в разбитые колеи, шли шагом. На крыльце монастырском, придерживая развевающуюся на ветру рясу, стоял игумен. Глядел вслед бестревожными глазами.
Всю дорогу монах молчал, только поглядывал на пятидесятника, на его стрельцов. С деревьев, когда углублялись в лес, срывались тяжёлые капли, обдавая верхоконных холодными потоками. Скучная была дорога, какой разговор. Однако Пафнутий — а примечать он, известно, в людях многое умел — сказал себе, приглядевшись к Арсению Дятлу: «Э-ге… Дума какая-то его гложет… А мужик-то здоровенный, крепкий и судьбой, видать, не обиженный, но вот гложет его что-то, непременно гложет». Но об том промолчал. И, ещё раз глянув в сторону пятидесятника, подобрал поводья нахолодавшей рукой. Знобко, знобко в лесу было, неуютно. Кони, громко хлюпая, всё тянули и тянули копыта из грязи, и звук этот, сырой и вязкий, головы пригибал, и по спинам ощутимо сквознячком потягивало.
На отару Степана вышли они вдруг. Лес расступился неожиданно, и взору явилось распахнутое до окоёма поле. Припорошённое снегом, но всё ещё богатое хотя и пожухлыми, потерявшими цвет травами, оно раскрывалось так широко и мощно, что невольно каждый из выехавших из леса всадников вздохнул полной грудью. Да иначе и быть не могло — такой простор открылся, такое раздолье ударило в лица вольным, валом катящим навстречу, свежим пахучим ветром. И тут же они увидели, как из-за холма, вздымавшегося по правую руку от них, вышел косяк лошадей.
Пафнутий оживился, привстал на стременах и, указывая плетью, вскричал:
— Гляди, гляди! Идут, идут, милые!
И столько объявилось в нём задора, что не узнать было в этом человеке понурого монаха, скособочившись, молчком торчавшего в седле долгую дорогу.
— Идут, идут! — кричал он неведомо кому. — Ах, лихие, ах, милые мои!
А кони и впрямь шли лихо. Не так, чтобы шибко поспешая, но всё же резво, легко и вместе с тем сильно наступая сбитой громадой косяка. И, словно подтверждая и подчёркивая эту силу, ветер донёс до стоящих на опушке мощный, упругий гул бьющих в подмерзающую землю копыт.
Вожак, высокий в холке, тёмный, со светлым ремнём по спине, вдруг увидел всадников и стал. И разом замер косяк.
Из-за холма выехал всадник.
— Степан, — оборачиваясь к пятидесятнику с неугасшим на лице оживлением, сказал монах, — лучший отарщик. И кони у него лучшие. Какие кони, а?!
И стало видно, что не так уж монах и стар, а ежели и стар, то за долгие годы, прожитые на этом свете, набрал он силы, как многолетнее дерево, которое встретишь иной раз и подивишься ему — вот и коряво, и сучкасто, и изъедено ветрами и иными невзгодами до трещин на коре, ан стоит, и стоит так прочно на земле, что многим моложе его в лесу никогда так не стоять.
Подскакал Степан, стянул шапку с головы.
— Показывай, господину пятидесятнику коньков своих, — сказал ему приветливо Пафнутий. — На царёву службу пойдут. Ты уж расстарайся. Честь большая.
Оставшееся до темноты время отбирали лошадей. А когда стемнело в степи, прошли к стоящим у леса шалашам и разожгли костёр. Степан, не мешкая, приготовил толокняную, приправленную салом кашу, похлебали её вкруг, и стрельцы улеглись вповалку на лапнике в шалаше. Умаялись, знать. Степан потоптался вокруг них и вернулся к костру.