Выбрать главу

И вот много видел страшного и знал тайного царёв дядька, может быть, больше, чем кто иной на Руси, но, однако, не понимал — ложь и смерти, стоящие за царём Борисом, не простились ему, как не прощаются они никому. Как не мог, а может, и не хотел уразуметь того, что с царя тройной, а скорее, и многократно больший спрос, нежели с серого человека, так как царь людьми поставлен над всеми и для людей же.

Оторопь взяла за глотку царёва дядьку. «Так как же дальше жить? Что делать? — подумал он. — Вор-то, вор Гришка Отрепьев идёт, идёт…» И тут же мысль прояснилась: «А царь Борис-то один!» И он, к ужасу своему, увидел, что вокруг царя — а об том раньше подумать не пришлось — людей не остаётся. То тесно было в царёвом дворце от многих — и знатных, и сильных, — ан не то теперь. Иноземные гости каблуками уверенно стучали, патриарх Иов из дворца, почитай, не выходил, но где они ныне? «Пусто вон, — дядька глазами повёл, — никого…» Настороженный слух уловил протяжный, тоскливый вой ветра над крышей, и мысль тут же отозвалась: «Ветер только гуляет. Ветер». Сжался, как от удара. Но тяжесть груза лжи и крови на царёвых плечах так и не уразумел. Пока не уразумел. Знал — за власть платят и изменами, и убийствами тайными и явными; знал — нет греха, который бы не взял на себя человек в жажде власти, но не подумал и в этот страшный миг, что есть же за содеянное и расплата. И не от глупости недодумал такое. Нет… Человек никогда не хочет согласиться с тем, что он сам виновник своих бед и что он, он, и только он сам злой враг свой. И себя, только себя обвинять ему след во всём, что с ним случилось. Он скажет — ты, он, они виновны, но не я. Так и Семён Никитич о расплате и мысли не допустил, так как расплачиваться сам должен был. Не один царь Борис шёл по лестнице власти, а и он, Семён Никитич, рядом. Он с царём из одной чашки хлебал. Его туда, в чашку, царь Борис, в затылок упирая, не окунал. Он сам к ней тянулся. Да ещё как тянулся. Других локтями отталкивал. А здесь вот на — расплата! Оттого-то и недодумал, что царь Борис уже платил за своё, произнося это задыхающееся «говори». А он, Семён Никитич, слушая царский задавленный голос, платил за своё…

Но да это было только начало страшного. Главное, то, чего испугаться и вправду придётся, было впереди.

— Мишку Салтыкова, — как эхо повторил за ним царь Борис, — верёвкой за бороду и к вору? — Так, как ежели бы это было главным из всего услышанного. — За бороду…

А о Путивле не спросил, о потере жалованья для войска не сказал. Забегал, забегал по палате, мелко и дробно стуча каблуками, оглядываясь и сутуля плечи. Семён Никитич следил за царём взглядом и не узнавал его. Лицо царя совершенно изменилось. Оно, казалось, сжалось в кулачок, глаза ушли вглубь, рот запал. Но более другого Семёна Никитича поразили руки Борисовы. Они висели плетьми и мотались от плеча, как перебитые.

— Государь, — сказал Семён Никитич, — государь…

Борис, словно споткнувшись, остановился посреди палаты и оборотился к дядьке. Медленно поднял руку к лицу. Пальцы его дрожали. Черты лица, однако, опять изменились. Стали чётче, жёстче, глаза набрали силу. Едва размыкая губы, царь Борис сказал:

— Прельщённых вором карать след! Карать! И карать же всех, кто службы не служит, не заботясь о гибели царства!

Кровью кровь омыть, обидой обиду отмстить — не царское дело, но Борис о том не помыслил. И словами о каре положил начало большой крови, которая, пролившись, захлестнуть должна была и его, царя Бориса, да и весь род Годуновых.

Семён Никитич склонил голову. Он явно услышал в словах царских: «Топор возьми в руки! Топор!» А топор для Москвы был не внове. Эка… Чем удивили белокаменную… Вона на церкви ворона сидит. Клюв жёлтый выставила. На запах мертвечины глазик приоткрыла, и он живым блеснул. Ну-ну… А оно бы лаской царю-то Борису к народу оборотиться, но нет. Той повадки на Руси не было. Было другое. Коли царям худо приходилось — одно знали: топор, и… Дьяк царёв раскорякой на смертный помост поднимался и, хрустя царёвой бумагой с печатью на шнуре, распахивая зевластый, жаждущий рот, выдыхал зло: