Горесть и сокрушенные мысли Бориса, узнавшего о смерти отца и злом умысле Святополка, подробно переданы в его внутреннем монологе, написанном автором «Сказания об убиении Бориса и Глеба»: «Увы мне, свет очей моих, сияние и заря лица моего, узда юности моей, наставник неопытности моей! Увы мне, отец и господин мой! К кому прибегну, к кому обращу взор свой? Где еще найду такую мудрость и как обойдусь без наставлений разума твоего? Увы мне, увы мне! Как же ты зашло, солнце мое, а меня не было там! Был бы я там, то сам бы своими руками честное тело твое убрал и могиле предал. Но не нес я доблестное тело твое, не сподобился целовать прекрасные твои седины. О, блаженный, помяни меня в месте успокоения твоего! Сердце мое горит, душа мой разум смущает, и не знаю, к кому обратиться, кому поведать эту горькую печаль? Брату, которого я почитал как отца? Но тот, чувствую я, о мирской суете печется и убийство мое замышляет. Если он кровь мою прольет и на убийство мое решится, буду мучеником перед Господом моим. Не воспротивлюсь я, ибо написано: “Бог гордым противится, а смиренным дает благодать” [Иак. 4: 5; 1 Петр. 5: 5]. И в послании апостола сказано: “Кто говорит: 'Я люблю Бога', а брата своего ненавидит, тот лжец” [1 Иоанна, 4: 20]. И еще: “В любви нет страха, совершенная любовь изгоняет страх” [Там же, 4: 18]. Поэтому, что я скажу, что сделаю? Вот пойду к брату моему и скажу: “Будь мне отцом — ведь ты брат мой старший. Что повелишь мне, господин мой?”».
Этот фрагмент — не «протокол», не фиксация реального душевного состояния Бориса. Он принадлежит не святому, а составителю жития. И в серии цитат из Священного Писания отражено умонастроение книжника, а не мысли князя, идущего с войском на марше. Но в высшем — и главном — смысле этот текст, вероятно, достоверен. Если Борис истинно веровал и глубоко и участливо, всей полнотой сердца воспринял заповеди христианской веры, он должен был думать и чувствовать именно так. И вспоминать именно эти новозаветные речения. Борис размышляет: «Если пойду в дом отца своего, то многие люди станут уговаривать меня прогнать брата, как поступал, ради славы и княжения в мире этом, отец мой до святого крещения. А ведь все это преходяще и непрочно, как паутина. <…> Где скрою множество грехов своих? Что приобрели братья отца моего или отец мой? Где их жизнь и слава мира сего, и багряницы, и пиры, серебро и золото, вина и меды, яства обильные, и резвые кони, и хоромы изукрашенные и великие, и богатства многие, и дани и почести бесчисленные, и похвальба боярами своими? Всего этого будто и не было: всё с ним исчезло, и ни от чего нет подспорья — ни от богатства, ни от множества рабов, ни от славы мира сего. Так и Соломон, всё испытав, всё видев, всем овладев и всё собрав, говорил обо всем: “Суета сует — всё суета!” [Екклесиаст, 1: 2]. Спасение только в добрых делах, в истинной вере и в нелицемерной любви».
В этих словах — разочарование во всем мирском, они говорят, даже кричат о душевном переломе, о разительной перемене. Борис оказался в той ситуации, которая в философии экзистенциализма получила название «пороговой». О его выборе лучше всего можно сказать словами экзистенциалиста: «…Самая мысль о возможности тем или иным поступком своим навеки спасти или погубить душу представляется нам фантастической, болезненной, почти безумной. Но именно потому, по-моему, нам следует почаще заглядывать в те эпохи, когда такого рода мысли могли зарождаться и жить в душах людей. В средние века человек рассматривал свою жизнь, нет, не рассматривал, это мы рассматриваем, для того времени нужно искать других слов, — в средние века человек чувствовал, воспринимал свою жизнь sub specie (с точки зрения (лат.). — А. Р.) Страшного суда. Смысл и значение того или иного его поступка не исчерпывались для него видимыми последствиями. Ему всегда чудилось, что где-то в ином мире каждое его действие получает оценку, совершенно независимо от того значения, которое оно имеет на земле. И даже не действие только — вся жизнь человека вовсе не есть случайный пузырек, всплывающий и лопающийся среди миллиардов других пузырьков на поверхности бытия. Жизнь человека полна великого и таинственного значения, и каждый из нас несет на себе страшную ответственность. Все муки и радости нашего земного существования ничтожны сравнительно с муками и радостями иной жизни. На земле мы можем только слабо предчувствовать настоящую жизнь. Только в минуты особенного душевного подъема мы приобщаемся к иному, божественному, а не человеческому, бытию. Сейчас мы можем поступать правильно или неправильно, но, с большим или меньшим приближением, мы можем рассчитать последствия наших поступков. Тогда последствия были неизмеримы. Вечная гибель, вечное блаженство — слова, почти утратившие всякий смысл для современного сознания, — пред сознанием средневекового человека горели ярким, никогда не угасающим пламенем»{402}.