Выбрать главу
Сомкнутые веки.Выси. Облака.Воды. Броды. Реки.Годы и века.

Нельзя победить дракона без рокового ущерба для себя; что остается? Уйти в выси, облака, годы и века. Что и было продемонстрировано в разговоре со Сталиным — когда Пастернаку предлагалось на выбор погубить себя, свою честь или своего друга, а он взял и развернул кругом своего собеседника.

Правда, сам он после этого разговора надолго себя возненавидел и, по собственному признанию в беседах с друзьями, год не мог писать. Это нормально — такие контакты даром не проходят; главное было сделано. Но в тот, первый момент после того, как Сталин бросил трубку, Пастернак кинулся звонить в Кремль, потребовал Поскребышева (еще можно было! Запросто соединяли!), просил соединить со Сталиным… «Товарищ Сталин занят».— «Но он только что со мной разговаривал!» — «Товарищ. Сталин. Занят!» — властной кремлевской чеканкой ответили ему. «Но… но скажите, могу я хотя бы рассказать об этом разговоре?» — «На ваше усмотрение»,— ледяным тоном ответил Поскребышев.

Усмотрение его было таково, чтобы немедленно связаться с братом Надежды Яковлевны и сказать, что, по всей вероятности, исход дела будет положительный. Евгений Хазин принял сказанное за обычный пастернаковский близорукий оптимизм и никакого значения разговору не придал. Отдельная тема — почему Пастернак не начал сразу же рассказывать о звонке Надежде Мандельштам или Анне Ахматовой. Вероятнее всего, ему было стыдно. Есть вещи, о которых заинтересованные лица должны узнавать немедленно,— но есть вещи, любое прикосновение к которым болезненно, мучительно, так было и с этим разговором. Тут, впрочем, тоже изрядное расхождение. Ахматова говорит Лидии Чуковской: «Он мне тогда же пересказал от слова до слова». Надежда Мандельштам пишет: «Никому из заинтересованных лиц, то есть ни мне, ни Евгению Эмильевичу (брат Мандельштама.— Д.Б.),ни Анне Андреевне, он почему-то не обмолвился ни словом».

Нам кажется достоверным, что версии сталинского разговора с Пастернаком курсировали по Москве в тридцатые годы никак не с пастернаковской подачи. Не сумев завербовать очередного поклонника, Сталин решил скомпрометировать собеседника: «Не сумел защитить друга». Только в ответ на это Пастернак начинает распространять собственную версию происшедшего. В пятьдесят восьмом, по воспоминаниям старшего сына, он разъярился, услышав, что и в иностранной прессе мелькает сплетня, будто он плохо защищал Мандельштама:

— От кого, кроме меня, могли они это узнать? Ведь не Сталин же распространял эти сведения!

А кто кроме него? В конце концов, его задача в том и заключалась, чтобы либо сделать Пастернака «своим», либо подорвать его моральный авторитет. А уж каналов для распространения информации у него было, надо полагать, не меньше, чем для ее сбора.

5

Личное обращение Пастернака к Сталину последовало год спустя, когда 24 октября 1935 года в Ленинграде были арестованы муж Анны Ахматовой Николай Пунин и ее сын Лев Гумилев.

Ахматова немедленно выехала в Москву хлопотать — представления не имея, как и через кого. Остановилась она сначала у Эммы Герштейн (та вспоминала о ее страшном состоянии — «как будто камнем придавили»). Вид ее действительно был ужасен — она, как ведьма, ходила в большом фетровом колпаке и широком синем плаще, ничего вокруг себя не видела, страшилась перейти улицу. По воспоминаниям Герштейн, Ахматова могла только бормотать: «Коля… Коля… кровь…» (Потом, четверть века спустя, она говорила Герштейн, что сочиняла в это время стихи,— верится с трудом.)

Ахматова потребовала отвезти ее к писательнице Лидии Сейфуллиной, муж которой — журналист-«правдист» Валериан Правдухин — мог выйти на прямой контакт с Кремлем. Сейфуллина тут же вызвалась написать письмо, в котором готова была поручиться за Пунина и Гумилева. Правдухин стал хлопотать о том, чтобы письмо немедленно попало наверх. Пришел Пильняк, повел Ахматову к Пастернаку,— предложил ему написать Сталину лично, ибо пастернаковское письмо будет иметь больший вес. Уговаривать не пришлось — Пастернак сразу согласился. Написала Ахматова и собственное письмо — очень короткое, как почти все ее письма. Она уверяла в невиновности мужа и сына и заканчивала простой мольбой: «Помогите, Иосиф Виссарионович». Свое письмо Пастернак написал 30 октября. Сначала, как укажет сам Пастернак в позднейшем письме к Сталину, прошение было более многословным и, главное, личным, словно автора и адресата связывали, помимо немногочисленных и формальных контактов, напряженные размышления друг о друге; словно не только Пастернак думал о Сталине «как художник впервые», но и вождь задумывался онем — «впервые как генсек». Этот вариант показался Пильняку чересчур личным, едва ли не панибратским; его забраковали. По воспоминаниям Зинаиды Николаевны, новое письмо Пастернак отнес в Кремль сам и опустил в ящик для обращений около четырех часов дня; более достоверной представляется версия Герштейн:

«Пильняк повез Анну Андреевну на своей машине к комендатуре Кремля, там уже было договорено, кем письмо будет принято и передано в руки Сталину».

Она припоминает, что письма Пастернака и Ахматовой были в одном конверте.

Текст пастернаковского письма сохранился в кремлевском архиве и в 1991 году был опубликован:

«Дорогой Иосиф Виссарионович, 23-го октября в Ленинграде задержали мужа Анны Андреевны, Николая Николаевича Пунина, и ее сына, Льва Николаевича Гумилева. Однажды Вы упрекнули меня в безразличии к судьбе товарища. Помимо той ценности, которую имеет жизнь Ахматовой для нас всех и нашей культуры, она мне дорога и как моя собственная, по всему тому, что я о ней знаю. С начала моей литературной судьбы я свидетель ее честного, трудного и безропотного существования. Я прошу Вас, Иосиф Виссарионович, помочь Ахматовой и освободить ее мужа и сына, отношение к которым Ахматовой является для меня категорическим залогом их честности.

Преданный Вам Пастернак».

Текст полон достоинства и свободен от «политики». Пастернак просит за Пунина и Гумилева не потому, что верит в их лояльность, а потому, что за них ручается Ахматова, в чьей честности он не сомневается. Как раз на лояльность Ахматовой он осторожно намекает («честное, трудное и безропотное существование» — то есть ее жизнь при советской власти стала невыносимой, но она никого не винит). Есть здесь и вполне оправданная подстраховка — причин ареста родственников Ахматовой Пастернак не знает, они могут быть достаточно серьезны, чтобы он оказался скомпрометирован заступничеством,— но не заступиться нельзя, поскольку сам Сталин попрекнул его равнодушием к судьбе товарища; то есть он заступается как бы по непосредственному указанию вождя — виновен или невиновен друг, а дружба превыше закона: надо «на стену лезть».

Письмо было доставлено в Кремль 1 ноября, а уже 3-го Пунин и Гумилев оказались на свободе. О их освобождении звонком на квартиру Пастернаков сообщил сам Поскребышев.

Было это ранним утром. Зинаида Николаевна побежалабудить Ахматову. По собственным воспоминаниям, она «влетела» в комнату, отведенную гостье, и тут же ее обрадовала. «Хорошо»,— сказала Ахматова, повернулась на другой бок и заснула снова.

Зинаида Николаевна разбудила Пастернака. Тот крайне удивился, что его письмо так подействовало. Жена пожаловалась на равнодушие Ахматовой. «Не все ли нам равно, как она восприняла случившееся?— спросил Пастернак.— Важно, что Пунин на свободе». Ахматова проспала до обеда.

О причинах такой «холодности» на прямой, последовавший много лет спустя вопрос Зинаиды Николаевны она ответила издевательски: «У нас, поэтов, все душевные силы уходят на творчество…» На самом деле тогдашняя ее сонливость вполне объяснима — не сон это был, а последствие глубочайшего шока; Анна Григорьевна Достоевская вспоминает, как, когда ждала первого ребенка и почувствовала схватки, разбудила мужа — а тот пробормотал: «Бедная!» — и заснул опять. Нервные натуры на пределе напряжения часто впадают в сон-беспамятство — это что-то вроде рефлекторной самозащиты; возможно, впрочем, что Ахматова с ее фантастическим чутьем и многократно подтверждавшимся даром предвидения уже после передачи письма почувствовала, что теперь все будет хорошо, и успокоилась. А верней всего, на радость у нее просто не было сил.