Выбрать главу
(«Голос друга»)

Ясно, что имелось в виду не воинское звание, а некий, так сказать, образовательный ценз, уровень интеллекта, образ мыслей и социальный статус. Словом, не Вася Тёркин.

Более того. У Слуцкого было и такое истолкование темы, внешне на другом материале:

В революцию, типа русской, лейтенантам, типа Шмидта, совершенно незачем лезть: не выдерживают нагрузки, словно известняк — динамита, их порядочность, совесть, честь.
Не выдерживают разрыва, то ли честь, то ли лейтенанты, чаще лейтенанты, чем честь. Всё у них то косо, то криво, и поэтому им не надо, совершенно не надо лезть.
Революциям русского типа, то есть типа гражданской войны, вовсе не такие типы, не такие типы нужны, совершенно другие типы революции русской нужны.
(«В революцию, типа русской...»)

Любопытный факт. Признание догнало фронтовиков через десятилетия после их поэтического начала. Симонов и Твардовский — звёзды войны во время войны. На тот небосклон, как исключение, сразу после войны был допущен из молодых только Семён Гудзенко, пожалуй. Его сверстники созревали долго и своё лучшее создали годы и годы спустя. Это мне далековато напоминает ситуацию Пушкина как поэта Петра — через столетие после Петра.

Большое историческое явление живёт долго, растекается во времени, захватывает новых истолкователей и певцов.

Нередко участники войны перебирали по части темы. Разумеется, лучшие из них не скатывались к спекуляции, но тема преобладала и под барабаны государственной политики становилась назойливой. Военная тема в какой-то мере стала неким метафорическим эвфемизмом, заполняющим нравственно-событийный вакуум повседневности. Происходила большая подмена, вызвавшая к жизни парадокс Межирова:

О войне ни единого слова Не сказал, потому что она — Тот же мир, и едина основа, И природа явлений одна.
Пусть сочтут эти строки изменой И к моей приплюсуют вине — Стихотворцы обоймы военной Не писали стихов о войне.
(«О войне ни единого слова...»)

Если ещё учесть сверхобилие всего военного в нашем кинематографе, да и вообще во всех видах искусства, можно вполне объяснить как некоторую усталость самой темы, так и признаки аллергии на неё в новых поколениях.

Тем не менее именно фронтовики задавали тон, и новые поколения — не только в шестидесятых, но и позже — наследовали им даже и тематически. Прозвучали стихи об отце Юрия Кузнецова (в живописи, попутно говоря, — «Шинель отца» Виктора Попкова). Я уж не говорю о значительно более ранних «Свадьбах» Евтушенко или, ещё раньше, воспоминательной лирике Владимира Соколова.

Да что говорить по именам! О военном или послевоенном детстве писали все. Включая андеграунд. Там, кстати, были и те, кто воевал. Скажем, Игорь Холин.

Ни звезды Ни креста Ни черта Волосы Вместо травы Торчат Из земли На братской могиле.
(«Ни звезды...»)

На самом виду, повторяю, были фронтовики. Соблазн темы состоял, помимо прочего, в том, что она легализовывала мысль о смерти. По следам фронтовиков тот же Рубцов мог писать чуть ли не исключительно о смерти.

В довоенной компании Слуцкого исповедовали «откровенный марксизм», что означало прежде всего диалог с властью, гипотетически встретившей их с распростёртыми объятьями. Они готовы были к жертве и на своих вечеринках говорили о смерти: чего стоит идея Когана написать стихи памяти друг друга. Каковые были написаны.

Потом были написаны другие.

Он писал мне с фронта что-то вроде: «Как лингвист, я пропадаю: полное отсутствие объектов». Не было объектов, то есть пленных. Полковому переводчику (должность Павла) не было работы.
Вот тогда-то Павел начал лазать по ночам в немецкие окопы за объектами допроса. До сих пор мне неизвестно, сколько языков он приволок. До сих пор мне неизвестно, удалось ему поупражняться в формулах военного допроса или же без видимого толка Павла Когана убило. В сумрачный и зябкий день декабрьский из дивизии я был отпущен на день в городок Сухиничи и немедля заказал по почте всё меню московских телефонов.