Выбрать главу

В июне 1976-го умер переводчик Констанин Богатырёв, претерпевший в апреле нападение в подъезде собственного дома, — его забили то ли кастетом, то ли ржавой трубой. Он лежал в реанимации, почти не приходя в себя.

Богатырёв искусно переводил немцев, в частности Райнера Марию Рильке, тесно и открыто общался с иностранцами, прежде всего с немцами и хорошо их знал ещё и как фронтовик, дошедший до Берлина. После войны его, студента МГУ, обвинили в умысле убить Сталина, приговорили к расстрелу, заменили на 25 лет, он отсидел 10. Инакомыслящая Москва испытала потрясение. Климат времени был таков, что это злодеяние воспринималось как ветер с Лубянки, тем более что в последнее время домой к Богатырёву участились звонки от людей без имени-фамилии. Богатырёв не был диссидентом. К его гробу стеклись очень разные люди.

Борис Мессерер, художник:

Хоронили Костю после отпевания на Переделкинском кладбище неподалёку от могилы Бориса Пастернака. Был ясный солнечный день. Вокруг церкви собралось очень много народа, много иностранных корреспондентов. Мы с Беллой приехали проститься с Костей. Выйдя из машины, увидели Андрея Сахарова с Еленой Боннэр, стоявших у деревянного забора напротив входа в переделкинскую церковь. Мы подошли поздороваться. Их окружала целая свора кагэбэшников. Присутствие Андрея Дмитриевича на похоронах придавало ритуалу особую значительность.

Мы заговорили о случившемся. Сахаров был убеждён, что это спланированная акция. Вся московская литературная общественность была взбудоражена известием о гибели Кости Богатырева. Это событие могло оказаться началом нового этапа преследования инакомыслящих. Я увидел стоявших невдалеке Василия Аксёнова и Юлика Даниэля, Лидию Чуковскую, Игоря Шафаревича, Бориса Слуцкого и Владимира Корнилова.

Да, они стояли рядом, через запятую, патриоты Шафаревич и Слуцкий, такие непохожие.

Казалось бы, сахаровская идея конвергенции могла прийтись Слуцкому по нраву, поскольку он всю жизнь терпеливо возился с антисоветчиками, пытаясь сохранить их для русской литературы и живописи и процветания державы. Не произошло. Он порвал с идеологией, уйдя в онтологию. Этого никто не оценил. Потому что счесть норму героикой трудно.

Многолетняя собеседница Слуцкого Наталья Петрова свидетельствует:

Но вот уж когда началась кампания по битве с Солженицыным, Слуцкий был другим (чем в истории с Пастернаком. — И. Ф.). Я помню, как он рассказывал мне, что его вызывали в ЦК и проводили с ним беседу по Солженицыну, сколачивая «писательское мнение». Он очень выразительно разыграл мне этот диалог. С ним говорили весьма доверительно:

— Но ведь он не очень большой писатель? Ведь правда? И характер неприятный, трудный. Ведь так? Ну несимпатичный человек, ведь правда? Ну трудно же с ним...

Слуцкий с Солженицыным не был близок. Наверное, они друг другу не должны были очень уж нравиться и, насколько я понимаю, не нравились. Но Слуцкий прочитал в ответ на ласковое, но настойчивое приглашение в союзники небольшую, как он её назвал, «культурно-просветительскую лекцию на тему: власть и писатель» с примерами из истории русской литературы, напомнив, что с большим, настоящим писателем власти всегда трудно. С Толстым, например, очень трудно. И с пониманием, что можно, чего нельзя, и с пониманием политических задач руководства, и, наконец, просто с характером и неприятной манерой отстаивать свои мысли, даже видя, что это бестактно.

— Ну, зачем же вы сравниваете Солженицына с Львом Толстым?

— А с кем же ещё мне его сравнивать?

Поражает обилие именно женщин, очень точно видевших натуру Слуцкого, понимающих его неблагозвучную лиру, зорко рассмотревших его лицо. Вот очерк его лица, тончайший портрет, написанный Натальей Петровой:

Я никогда не видела Слуцкого смеющимся, даже открыто улыбающимся, но его лицо было тем не менее очень выразительно. Когда его что-то смешило, «нечто» соскальзывало из-под усов на нижнюю губу, затем на подбородок и слегка подрагивало, пытаясь удержаться, но всё равно он в конце концов приводил всё это в порядок — губы неподвижны, глаза внимательны, подбородок спокоен. Чем дольше продолжалась эта процедура, тем, значит, ему смешнее. Это было абсолютно понятно, ясно и даже заразительно. Так же где-то у носа и края губ селилась усталость, раздражение и отражение просто мучительной боли: она на мгновение искажала ровное спокойствие — выражение, которое он считал единственно возможным, достойным. Я не думаю, что он выбирал себе облик, этот самый пресловутый «имидж», но у настоящих поэтов всегда присутствует некоторый артистизм, ставящий границы: это можно, а это мне нельзя. Было это и у Бориса.