Выбрать главу
Ломайте! Перестраивайте! Рушьте! Здесь нечему стоять! Здесь всё не так!
(«Пред наших танков трепеща судом...»)

Веет Высоцким, не так ли?..

Ахмадулина, Вознесенский, Евтушенко — старость каждого из них была страданием. Это походило на расплату за славу. Слуцкий и в этом упредил их.

Ни Ахматова, ни Пастернак не были оппозиционерами. Они были старше сталинских соколов, и только водоворот тотального террора не оставлял их там, где они предпочли бы остаться, — в стороне. Есенин со слезами вступался за мужика, но и это не оппозиция. Мандельштам выкрикнул антисталинскую сатиру, которая по сути своей далека от политики, при всей неистовой ненависти по адресу тонкошеих вождей: это жест поэта, охваченного ужасом жизни. Слуцкий — поэт политический. Поэтому его и можно считать первым оппозиционным поэтом СССР.

В его книгах был ослаблен градус оппозиционности. Сама поэзия в книгах Слуцкого не понесла уничтожающего её ущерба. Кто-кто, а Слуцкий прекрасно понимал, какая это тонкая материя:

Дым поэзии, дым-дымок незаметно тает. Лёгок стих, я уловить не мог, как он отлетает.
(«Критики меня критиковали...»)

Непропущенность в печать — штука сюрреалистическая: в ней порой не было никакой логики. Масса ненапечатанных вещей Слуцкого намного смирнее того, что попало в книги. Кроме того, читатель той поры — человек догадки, чутья, представитель того же карасса, что и автор, с полунамёка схватывающий суть. И если политику можно убрать из книги поэта, то поэзию из книги поэта изъять нельзя.

Слуцкий кается в лакировке действительности и в таких вещах, как «Мост нищих» или «Ростовщики», доходит до крайности её ужесточения. Эти мощные стихи написал человек в кожаной куртке. Веет гражданской войной, той закалкой, Багрицким, в стихах которого призыв «Убей!» так возмутил Куняева в его известном выступлении с трибуны ЦДЛ в 1977 году на дискуссии «Классика и мы». Хотя призывал убивать отнюдь не поэт, но — Дзержинский, мнящийся больному туберкулёзом автоперсонажу. Кроме того, этот клич был выдвинут на войне Эренбургом и Симоновым, и этого оратор предпочёл не заметить. В сущности, это был счёт к Слуцкому, единственно реальному наследнику Багрицкого. «Мост нищих» и «Ростовщики» могут покоробить очевидным бессердечием («бессердечной искренностью»), что и произошло, в частности, со мной. Клеймя презрением нищих, потрясающих своими язвами и обрубками, люто ненавидя ростовщиков, коллективно покончивших с собой, советский комиссар проносит над этими страданиями и смертями непостижимое высокомерие, в которое, увы, веришь: нет, это не маска. Солдат-освободитель проходит по тем местам, где только что отполыхал Холокост, с поразительным холодом реагируя на нищету старого еврея:

Он узнал. Он признал своего. Всё равно не дам ничего.
(«Мост нищих»)

Параллельно этим стихам и впоследствии у Слуцкого создаются шедевры, исполненные высокой скорби, глубочайшего всепонимания. «Как убивали мою бабку» — одна только эта вещь покроет все прегрешения «бессердечной искренности».

Или:

Евреи хлеба не сеют, Евреи в лавках торгуют, Евреи раньше лысеют, Евреи больше воруют.
Евреи — люди лихие, Они солдаты плохие: Иван воюет в окопе, Абрам торгует в рабкопе.
Я всё это слышал с детства, Скоро совсем постарею, Но всё никуда не деться От крика: «Евреи, евреи!»
Не торговавши ни разу, Не воровавши ни разу, Ношу в себе, как заразу, Проклятую эту расу.
Пуля меня миновала, Чтоб говорили нелживо: «Евреев не убивало! Все воротились живы!»
(«Про евреев»)

Были у Слуцкого и такие стихи:

Что ж вам делать в этом море гнева, Как вам быть в жестокой перекройке? Взвешенные меж земли и неба, Смешанные крови. Полукровки.
(«Полукровки»)

Тоже ведь тема.

Несмотря на то, что 3-томник предполагался им (Ю. Болдыревым. — И. Ф.) как единственно полный и окончательный вариант всего наследия Слуцкого, многие стихотворения, которые доподлинно были ему известны, оказались за бортом. Являясь частью литературного процесса, эти решения подлежат анализу. Болдырев был «Бродом» Слуцкого. Макс Брод сохранил для мира всё неопубликованное Кафкой, вопреки его воле, к которой сам Кафка, безусловно, относился серьёзно. Сохранил, но по-своему: отредактировал, отшлифовал, предоставив миру облик святого, далёкий от слишком сложного, не поддающегося никакому прокрустовому ложу пражанина <Кафки>. Болдырев устранил из Слуцкого непонятные ему места, представив поэта как дитя своего времени, пришедшего к раскаянию в конце пути. Его Слуцкий был социальной и исконно русской фигурой, чьё время от времени пробуждавшееся еврейство являлось частью неприятия им любого зла; его же непосредственная причастность к жертвам этого зла расценивалась сугубо как воля случая. Более того, Болдырев, правоверный христианин, относился к еврейству Слуцкого с определённым снисхождением и жалостью.