Евгений Рейн в Малом зале ЦДЛ, где собрались друзья поэзии Бориса Слуцкого в связи с 80-летием поэта (1999), вспомнил и рассказал сюжет знакомства — своего и Бродского — со Слуцким (1960). Молодые ленинградцы, потчуемые мэтром, прочли стихи. Слуцкий благосклонно отнёсся к тому и другому. Никакой передачи лиры не произошло. Однако Рейну было сказано, и сейчас немолодой Рейн охотно поддерживает эту мысль, что ему-де вредит некое адвокатское красноречие.
Наверное, в такой метафорике сам Слуцкий — обладатель красноречия прокурорского.
Похоже. Но в целом — несправедливо.
Тем не менее в эпитете Слуцкого относительно молодого поэта содержалось точное ощущение — на уровне тонкого наблюдения. Обвинительный уклон времени подспудно вымещался тоном защиты в отношении самой жизни, её нерегламентированных проявлений. Проще говоря, время добрело.
Добрело оно, разумеется, весьма условно. Но, если иметь в виду Бродского, тунеядец — всё же не враг народа. Сам факт встречи поколений за столиком с выпивкой и закуской свидетельствовал о естественном течении жизни без убийственных разрывов в её, жизни, взаимосвязях.
Позволю и себе воспроизвести мимолётный эпизод своего пересечения с живым Слуцким. В апреле 1967-го в Москве прошёл фестиваль (кажется, это так называлось) поэзии Сибири и Дальнего Востока. Я прибыл из Владивостока.
Меня занесло на улицу Воровского во двор журнала «Юность» (наверное, заглядывал в журнал). В солнечных лучах головокружительной весны, под взглядом бронзового бородато-бровастого Льва Толстого мелькнул феерический Антокольский, блеснула нездешняя Ахмадулина. Они были видениями. Физической реальностью стал Слуцкий. Он не просиял — он проходил рядом твёрдым шагом. Я остановил его, представился. Больше белёсый, нежели рыжий, он поднял бровь углом.
— Кто у вас там главный поэт?
Я ответил коротко:
— Я.
Ему понравилось, он кивнул, как бы в знак согласия, и мы расстались. Может быть, он просил звонить ему. Кажется, он куда-то уезжал из Москвы. Уехал и я. Развития знакомства не последовало.
Я в двадцать лет горланил:
Нелишне дополнить эту сцену следующей. В тот же день за цэдээловским столиком я рассказал о встрече со Слуцким его недавнему подопечному Станиславу Куняеву, с которым годом раньше меня свёл его приезд на тихоокеанские берега. Он согласился с моей самооценкой («Правильно!»), понимающе улыбнулся и кивнул, никак не прокомментировав поведение мастера. Стиль поведения был единым. Годом раньше Куняев вкратце рассказывал о своём уходе из-под диктата («комиссарского надзора») Слуцкого. Других причин и аргументов ушедший ученик тогда не обнаруживал.
Моими любимыми в ту пору стихами Слуцкого, наравне с «Лошадьми в океане», были эти:
Думаю, светловские слова о добре с кулаками (Светловым обронено в застолье: «Добро должно быть с кулаками»), использованные Куняевым, связаны с этими стихами вольно или невольно. Я говорю не о конечном пафосе кулачного права на поприще добра и зла. Я говорю о начальном праве силы, заложенном в творчестве моих современников на безмерном пространстве между его полюсами.
Хотя именно у Слуцкого сказано (о детворе):
Впрочем, в этом-то можно и усомниться.
Характерно, что адвокатское красноречие Слуцкий нашёл у Рейна, но не у Бродского.
На Слуцком пересекались, говоря очень приблизительно, пути питерского западничества и калужско-московского почвенничества. Это красноречивее всего свидетельствует как о самой роли Слуцкого в том поэтическом времени, так и об амплитуде его интересов.