Пока мы пытали счастья в здании Компании, Борн сражался с Мордом за город, и неизвестно было, кто из богов станет победителем к нашему возвращению.
Мы двинулись в темноту.
Ход был ужасен. Рюкзак все так же зверски мешал, а бросить его было нельзя, приходилось держать его перед собой, пока рука не уставала, или толкать вперед, будто в какой-то тюремной игре. Полоска неба сузилась, утончилась до серенькой трещины, а затем и вовсе исчезла, как оптический обман. Я не знала, насколько далеко можно так пролезть, и не чувствовала над собой потолка.
От Вика исходило сияние: нездоровое, злое, красноватое. Но даже этот неверный свет нес успокоение, давал мне понять, определившись по тени на стене, что вялая рука в моей онемевшей ладони – вовсе не наваждение, как временами начинало казаться.
Мы продолжали протискиваться боком, если бы эта «протрещина» действительно оказалась тупиком, я не знаю, что бы мы делали. Вернее всего, отчаялись бы и сдались. Иногда проход настолько сужался, что я начинала судорожно биться в ужасе, что застряла окончательно. Но каменная хватка ослабевала, а то, что казалось прежде непроходимо узким, оборачивалось щедрым простором.
Понемногу мои глаза привыкли к темноте, но смотреть было не на что. Не то что биотехи, даже «мох Компании» – и тот отсутствовал. Эта пустота давила на сердце, распирала легкие, я еле преодолевала приступы тошноты и обжигающей паники, уступив какому-то безумию, которое все же легче было перенести, чем проклятие нескончаемого шарканья: раз-два, толкнуть рюкзак, раз-два, толкнуть рюкзак, раз-два, толкнуть рюкзак…
Еще я разговаривала с Виком, чтобы отвлечь его от мыслей о ране. Он что-то бормотал в ответ, пожимал мне руку или подавал другой знак, что слышит меня.
– Какой я была? Ну, когда ты впервые увидел меня?
Непростой вопрос.
– Счастливой, далекой, прекрасной.
– Не то что сейчас. Несчастная уродка на расстоянии вытянутой руки.
– Нет-нет, совершенно такой, как сейчас. Точь-в-точь.
– Я не чувствую своих рук.
– А я не чувствую своих ног… своими руками.
Слышится истерический смех. Или это просто истерика?
Еще мы распевали песни. Глупые, нелепые песенки, сочиненные прямо на ходу и пропетые кошмарными, хриплыми голосами. И добрые старые песни, которым меня когда-то научили родители, а теперь я учила им Вика.
Рассказывала ему всякие истории, заставлявшие меня забыть, иногда на целую минуту правду о нашем положении, от них даже стены как бы раздвигались. Честно говоря, безопаснее было бы молчать, – кто знал, что ждало нас впереди или следовало за нами. Однако умолкнуть в этом мраке означало окончательно потерять себя, на такое я пойти не могла. Голос у меня все еще оставался. Значит, я не погрузилась в посмертие. Я была жива, и Вик был жив.
Я рассказывала ему о невероятно удачливых мусорщиках, о найденных ими удивительных биотехах. И то, что мне рассказывали родители: о происхождении мира, который когда-то покоился на спине огромной черепахи; об акульих божествах и островитянах, превращавшихся в птиц или деревья, чтобы обмануть чудовищ. О своих приключениях в городе, пусть даже Вик о них все уже знал. А когда я выдохлась и тьма взяла надо мною верх, Вик перехватил инициативу и измученным, бесплотным голосом поведал мне легенды о городе, пересказал слухи о Морокунье и то, что он помнил о Морде.
Наши разговоры перемежались пыхтением, самыми глубокими вздохами, какие мы только могли сделать, воздух становился все более спертым, все более плотным, мы оба чувствовали, что с каждым шагом нам все труднее сосредоточиться, головы кружились, ноги заплетались. Появилось ощущение, что я заключена в гробу, ползущем вместе со мной. Только очередной клочок одежды, оставленный на остром камне, или удар локтем о стену напоминали, что это не так.
И вот наступил момент, когда я больше не могла двигаться. Уронила рюкзак, отбив им себе мизинец, и остановилась передохнуть, согнув колени и уперев руки в бедра.
– Почему ты остановилась? – спросил Вик, и его голос показался мне голосом умирающего.