Не так легко было управиться с новым витком протопоповизма. Екатерина Сергеевна по отъезде в Петербург Лены почти десять дней невыносимо, до ломоты в груди протосковала у матери в Голицынской больнице: «Целые вечера мама, утомленная дневными трудами, спит, Па спит, Дуняша зевает и охает — я одна, ни книг, ни инструмента, ни даже одной отрадной мысли — ведь так с ума сойдешь. Целые 7–8 часов (от 6 до 2 ночи) провести ежедневно в невеселых мыслях своих — это хоть кого истомит вконец… Часто, в мои одинокие вечера, я думаю и желаю не к вам спуститься в болото — а поднять вас до себя, т. е. на высоту 550 ф. над уровнем моря». За эти десять дней «горемыка одинокая» успела раз переночевать у Ступишиных и другой — у Анки Калининой. Оживились мечты о собственном деревянном доме в Москве, в котором ей бы так удобно жилось. Мнилось Екатерине Сергеевне, что в Петербурге никто не будет рад ее приезду, завидовала она Дуняше, которую так ждет на Выборгской стороне молодой муж.
К жалобам жены Александр Порфирьевич привык, но осенью 1881 года явилось отягчающее обстоятельство в лице Алексея Протопопова, которому Балакирев и Тертий Филиппов выхлопотали-таки место в канцелярии Министерства государственных имуществ. Оба спрашивали Бородина, что же не едет его протеже. Приходилось выдумывать приличные объяснения. Нельзя же было сказать, что у Алексея нет денег на дорогу и что ему не в чем ехать, пока не будет готов отданный перелицевать гардероб его добрейшего зятя. Александр Порфирьевич и денег выслал шурину, и торопил его: «хлеб за брюхом не ходит». Супруга то бодро собиралась к мужу, повелевая настроить к приезду оба рояля, то сокрушалась, и настроение ее артистически менялось: «Я просто места не нахожу — всех жалко, за всех больно и никому помочь не в силах. Вот так отдых мне, вот так курорт!.. Скажи Павлычу, что я благодарю его за письмо, поцелуй его, Лизу и Лено и скажи им, что я рассчитываю, разбитая и тоскующая, найти в их дружбе и привязанности ко мне, по возвращении в Питер — ложе из роз, и все утехи, на которые только способна любовь и сочувствие моему горю. А натерпелась я здесь довольно — будет с меня!»
Осенняя переписка супругов в очередной раз завершилась отповедью. Год назад Бородин апеллировал к Евангелию, на сей раз прибег к помощи «Братьев Карамазовых»: «А твое положение, надобно сознаться, некрасивое и незавидное. Это — что по Достоевскому называется надрыв… Мама, как и ты же, ужасно любит травить себе и другим душевные язвы. А как вы вместе сойдетесь, воображаю что это такое! Надрыв, — надрыв такой, что хоть вон беги из дому. Господи, когда же это все хоть сколько-нибудь прояснится, просветлеет; мрак и мрак, в прошедшем, в настоящем и в будущем! Что же это такое?!» После мужнего выговора Екатерина Сергеевна, как водится, быстро собралась и прибыла под супружеский кров. Брат же ее, осознав, что Бородины готовы поселить его у себя, но не готовы принять его семью, вдруг заартачился. Александр Порфирьевич вынужден был еще несколько месяцев уговаривать его приехать, а работодателей — подождать (при тогдашнем повальном сокращении штатов), не забывая поддерживать безработного шурина финансово.
Лекций в академии в том семестре у Бородина не было, лабораторные занятия из-за введенной экономии несколько ужались. На Женских курсах учеба шла своим чередом, но опять стали задерживать жалованье. Само собой выходило, что в музыке и успехи были больше, и возможности открывались более интересные. В октябре Галкин с товарищами снова исполнили Первый квартет, причем гораздо успешнее, чем в прошлом году. Автор дважды выходил кланяться, о чем поведал своим читателям в восторженной рецензии «Музыкальный еженедельник» в Майнце. Некий петербургский немец, регулярно славший туда статьи, назвал квартет «цельнолитым сочинением, с ярко выраженным характером». Буквально в те же дни Эдуард Гольдштейн задумал основать в Петербурге новую музыкальную газету, и Бородин согласился писать для нее корреспонденции. Жаль, с газетой у Гольдштейна ничего не получилось.