– А кто этому виноват? Кто все это сеет и произращает? – говорил в интимной беседе городничему Порохонцеву Дарьянов и сам же шепотом разрешал это, говоря:
– Это все-с благодаря Михаиле Никифоровичу Каткову совершается.
– Ну-у! – воскликнул удивленный городничий.
– Да разумеется! Я ему несколько раз писал: все это прекрасно, что вы пишете, и Россия вас уважает, но зачем вам раздражать людей? Зачем вам ссоры? Из ссор и раздражения не выйдет ничего путного.
– Это правда, – согласился городничий.
– Ну, то-то и есть! Так нет, вот все свое. Генеральство-с!
Занимался этим событием и Термосёсов, только этот занимался им совершенно иначе и гораздо основательнее. Он, как пришел домой, так проповедь Туберозова, как следовало с точки зрения его консерватизма; указал с той же консервативной точки зрения опасности, какими может грозить такая, ничем не сдерживаемая и в таких зловредных формах проявляемая свобода слова, и заключил общую картину ужаса, который бродившие якобы после сей проповеди свирепые толпы народа наводили на служащих правительству чиновников и в особенности на немногочисленное здесь польское сословие.
Сочинение Термосёсова поехало известным путем, в переплете книги, отправившейся в губернскую библиотеку Форштанникова, откуда этому сочинению назначены были другие пути, которые мы и увидим в следующей части, а теперь в одной из двух следующих главок этой части перед нами пока непосредственно явятся только лишь одни результаты этого сочинения.
XXVI
Мы сказали, что со дня, когда была произнесена приведенная в предшествовавшей главе проповедь Туберозова, прошло уже три дня. В эти три дня только и суматоха, возбужденная в старогородской интеллигенции проповедью, уже начинала униматься. Еще бы два-три дня, и все дело это начало бы покрываться пылью забвения. Сам протопоп был очень спокоен и сидел безвыходно дома. “Напроказил и хвост поджал”, – говорили о нем чиновники, но к протопопу никто из них не шел. Все считали себя обиженными, и те, кто побольше любил протопопа, ожидали или его визита, или встречи с ним где-нибудь на нейтральной почве.
Судья Борноволоков тоже не беспокоил Туберозова новыми вызовами к разбирательству по делу об оскорблении чести господина мещанина Данилы Лукича Сухоплюева. Первые два дня после проповеди Борноволокова от повторения вызова Туберозову удержал практичный Термосёсов.
– Не надо, – говорил он, – пообождем немножко.
– Да?
– Да; пообождем, пока это схлынет; а то вы видели, сколько к нему рук-то в церкви потянулось из народа?
– Да.
– Ну то-то и есть. Здесь ведь не Петербург: ни пожарной команды, ни войск, ни городовых, – ничего как в путном месте.
– Да.
– Конечно, да – этими чертями шутить не следует, – пожалуй, и суд весь разнесут.
– Эх, да! – вздохнул Борноволоков.
– Вы это о чем?
– О Петербурге.
– Да; там городовые и все это пригнано, а тут…
– Я их и в губернском-то городе не заметил, – заговорил с новым вздохом Борноволоков, припоминая, как Термосёсов пугал его, сзывая к себе через окно народ с базара.
– Ну, там хоть будочники… Дрянь, да все-таки есть защита, а тут уж наголо, ничего. Нет; нельзя его теперь звать. – Повремените.
Так это было решено, и так это решение и содержалось в течение двух дней, а на третий комиссар Данилка явился в камеру мирового судьи и прямо повалился в ноги судье и запросил, чтобы ему возвратили его жалобу на дьякона и протопопа или по крайности оставили бы ее без последствий.
– Да? – спросил изумленный Борноволоков.
– Батюшка, никак мне иначе невозможно! – отвечал Данилка, ударяя новый земной поклон Термосёсову, по совету и научению которого подал просьбу. – Сейчас народ на берегу собрамшись, так к морде и подсыкаются.
– Свидетели, значит, этому были? – спросил Термосёсов.
– Да все они, кормилец, ваше высокоблагородие, свидетели, – отвечал плачучи Данилка. – Все говорят, мы, говорят, тебе, говорят, подлецу, голову оторвем, если ты сейчас объявку не подашь, что на протопопа не ищещь.