– Разумеется, – проговорила неотчетливо Данка.
– То-то и есть, что разумеется, но и то надо знать, как дать. И в рыло съезжать надо не по-польски с гаку, с храпом, да с свистом, а по-немецки, – “на законном основании”. Поняла?
– Поняла, – отвечала Данка.
– Поняла! Ничего ты не поняла.
– Нет, поняла.
– Ну так чем же вы недовольны, чего вы Лазаря-то поете, если ты это поняла?
Данка промолчала.
– Смейтесь, играйте, ликуйте, раститеся, плодитеся и множитеся; населяйте землю и обладайте ею: сие есть на вас мое термосёсовское благословение! Ты мне нравишься: ты бойкий бабенец, бойкий, все поймешь, и я хочу, чтобы ты все понимала… Э! да тебе и недалеко доходить: ты сама монархистка! – заключил он с улыбкой, рассматривая у себя перед самым лицом ее руки.
– Я не монархистка! – торопливо воскликнула, испугавшись, Данка.
– Да; не отпирайся. По ком ты этот траур носишь: по японскому Микадо или по Максимилиану мексиканскому?
– Я? Траур? Какой траур ношу я?
– А вот этот, – отвечал Термосёсов, указывая на черные полосы за ее ногтями.
Данка вспыхнула до ушей и готова была расплакаться. У нее всегда были безукоризненно чистые ногти, а она нарочно приложила, чтобы заслужить похвалу, а между тем это стыд и больше ничего как стыд.
– Да я вовсе и не монархистка! – кое-как проговорила Данка, не зная, что она говорит, и стараясь вырвать у Термосёсова свои руки.
– Врешь! Вот тебе, не знаю. Бог знает чем готов отвечать, что врешь, – отвечал Термосёсов.
– Почему вы так думаете? – продолжала, высвобождая руки, Данка.
– Почему думаю? Да потому думаю, что вижу, что ты умная женщина. Кто же ты такая? Республиканка, стало быть? Перестань, брат! – Какая такая республика возможна в России? Народ вместо “республика”-то прочитает ненароком “режь публику”, да нас же с тобой и поприкончит. Это тоже старо… рутина, да и ни на что это и не нужно. Нам все равно, что фригийский колпак, что Мономахова шапка, – абы мы были целы. Поняла?
– Да.
– Что же ты поняла?
Данка затруднялась и, подумав, ответила:
– Я одного только не понимаю.
– Чего?.. Чего не понимаешь – говори прямо: не понимаю.
– Я не понимаю… когда вы говорите мы, от лица какой же вы партии говорите?
– От какой партии? – В России нет партий, а есть умные люди и есть глупые люди: я от умных людей говорю.
– Но этак нет ничего целого… Этак и скликнуться нельзя.
– Скликнуться? Ну, брат, это старо, – мы и сами ноне на перекличку своих не сзываем, а чувствуем своих, чувствуем. У нас есть такие, которым с нами на перекличку ходить и нельзя: мы их и не требуем и без пароля их знаем. Что их беспокоить: они и так свое дело делают. Всякие, брат, у нас нынче есть, всякие, и слесаря, и цензора, и шильники, и мыльники, и те, что в Бога не веруют, и те, которые в него веруют, и народники и аристократы: свой своему отовсюду весть подает.
Эх, ты, Дана, Дана: заплесневела ты здесь с книжками, но стану я тебя учить, из тебя не женщина, а черт выйдет! Ничего что ты говоришь, что ты республиканка: осторожность – это хорошо. В ваших медвежьих углах ведь и взаправду не знать, как и рекомендовать себя; но послушай меня: брось это все республиканство! Хочешь, я тебе всей царской фамилии фотографические карточки подарю?
– Да у меня есть, – отвечала Данка.
– А! Вот видишь, ест ь. А где же они у тебя? Спрятаны?
– Спрятаны.
– Небось нарочно… петербургских гостей ждала и спрятала? – запытал он, улыбаясь и слегка привлекая ее к себе.
Данка была изобличена не в бровь, а в глаз и снова спламенела до ушей, но солгала и сказала, что карточки царской фамилии у нее всегда лежали запертые в комоде.
– Глупо это, – отвечал Термосёсов. – В рамках они у тебя?
– Да, в рамках.
– Повесь. Давай молоток. – Есть молоток: давай я их все тебе сейчас развешу.
– Гвоздей нет.
– Ну пошли своего нигилиста: пусть купит гвоздей.
– Да, может быть, они и есть, впрочем, – отвечала Данка, наверное знавшая, что у нее гвозди есть, и в то же время смекавшая, как бы ей высвободить хоть на минуту свои руки из рук Термосёсова и, пользуясь случаем, вымыть в спальне замеченный Термосёсовым под ее ногтями траур по японскому Микадо.