Учитель не выдержал и, забывши всякие церемонии, смело застучал кулаком в комнату Данки.
– Это чего еще? – отозвалась из-за двери Бизюкина, отозвалась голосом не сонным, а простым, спокойным, каким она говорила всегда.
– Поздравляю нас с праздником, – с легкой укоризной ответил Омнепотенский.
– С чем-с?
– Очень хорошо мы спасли наши кости. Их нет.
– Да, нету, – отвечала Данка.
– Как! Так вы знаете об этом?
– Еще бы!
– И так спокойно говорите!
– Да чего же я должна беспокоиться?
Омнепотенский в недоумении замолчал и, стоя здесь же, у двери, кусал себе ногти. А за дверью в комнате Данки происходило сильное движение и какая-то перестановка… Слышно было, что Данка с кем-то говорит, что-то устраивает, вообще о чем-то хлопочет, но вообще во всем, что оттуда слышалось, Омнепотенский не мог уловить такого, чем, по его соображению, Бизюкина должна бы была отвечать на сообщенные им тревожные известия. Это его совершенно поразило.
– Дарья Николаевна, – заговорил он, – вы, может быть, думаете, что я шучу, а я кроме всех шуток говорю: костей нет.
– Да убирайтесь вы вон, – отвечала нетерпеливо Данка.
– Чего-с? – переспросил, приставив ухо к двери, Омнепотенский.
– Убирайтесь, вот чего. В чулане ссыпаны все ваши глупые кости.
– Глупые кости! Что такое; что такое за глупые кости? Да позвольте мне наконец хоть взойти к вам!
– Нечего вам здесь делать.
– Как это нечего делать?
– Так, нечего, очень просто нечего.
Удивление Омнепотенского все возрастало и возрастало. Этаким тоном Данка не говорила с ним никогда! Бывала, правда, она иногда груба, резка и неприветлива, но выгонять из дому, отталкивать, вообще чуждаться его, человека с нею единомысленного и имевшего право считать себя с нею на самой близкой ноге, – этой фантазии ей до сих пор еще никогда не приходило, и это первый снег на голову. В бузинном сердце Омнепотенского шевельнулось даже нечто вроде ревности, вроде досады, вроде того и другого вместе. Это было для Омнепотенского чувство совершенно незнакомое и новое, чувство, которого он до сих пор, не будучи близок ни с одною женщиной, кроме Данки, не изведывал: это была боязнь предпочтения. До сих пор он знал к себе прямо враждебное чувство со стороны своих гонителей и врагов; считал неприязненными к себе чувствами чувства своей матери, но это все, в его глазах, было не то. Во-первых, все люди, не посвященные в тайны его стремлений, были в его глазах существа несовершенной, низменной породы, которые судить его не могли, а во-вторых, ему было все равно, что о нем думают как о человеке и какие к нему питают чувства, – ему важно, лишь бы его считали врагом и деятелем, и Данка, которая знала, что он деятель, Данка, которая его отличила и отметила своим вниманием, с которой они в течение стольких лет как бы восполняли друг друга и в этом скучном уездном существовании, и в беспрерывной борьбе с одолевавшим их консерватизмом… Эта Данка вдруг топырится, не отвечает ему или, еще хуже, отвечает, но отвечает так, как бы она отвечала не деятелю, а какому-нибудь городничему или Ахилле или даже своему мужу, – это невозможно. Варнава сто раз повторил в себе, что это совершенно невозможно и что приезжие гости ни под каким видом не должны застать их с Данкою в таких противоестественных отношениях. Это надо было кончить. Варнава решился идти напролом: он сильно оперся рукою на ручку замка и всем плечом надавил на дверь. Дверь подалась.
– Это еще что? – спросила его из своей комнаты Данка и, отдернув задвижку, отворила дверь с такою быстротою, что чуть не разбила Омнепотенскому носа.
– Что? Чего и зачем вы сюда добиваетесь? – крикнула она на него. – Чего вам нужно?
– Ничего особенного, Дарья Николаевна, – сказал, вдруг оробев и немножко понизив голос, Омнепотенский, – но ведь должен же я знать, что все это значит, меня запирают, кости мои сваливают в чулан; меня, здесь запертого, могут застать новые люди, и я на первых же порах буду перед ними черт знает в каком дурацком положении.
– Это значит, вы будете в вашем собственном положении, – отвечала Данка, – а кости ваши… они в чулане, я вам сказала, они в чулане, я их выбросила.
– Вы сами!
– Нет, не сама, а Ермошка.
– Да что же это значит? – воскликнул изумленный Омнепотенский.
– Да не могу же я держать всякий хлам в моем зале.
– Это хлам? Это вы называете хламом? Но если это, по-вашему, хлам, то из-за чего же мы с вами так бились и хлопотали, чтобы спасти их.