Выбрать главу

— Что? — говорит Савелью стоящая над лесом голова. — Не узнал? Я, брат, поп Аввакум… Непригляден? — трещит он, словно только что сильно посукнутое веретено. — Я, брат, длинно не думал: я бит и увечен и за старую Русь как гусь сжарен.

Виденье исчезло, но Савелий чувствует, что его схватывают за локти незримые руки и трясут и рвут и бросают, а в уши ему нестерпимо громко и вовсе не складно Аввакум орет: «Ах ты, поп, поп, поп, тараканный лоб, поп, поп, поп, поп, тараканный лоб, поп, поп». Туберозов хотел сбежать отсюда в ложбину, где бил гремучий родник; но в хрустальном резервуаре ключа вода бурлила и кипела, и из расходящихся по ней кругов словно кто-то выбивался из недр земли наружу. Секунда, и вдруг в этой темносвинцовой воде внезапно разлилось кровавое пламя. Это удар молоньи, но что за странный удар: он стрелой, в два зигзага упал сверху вниз и в то же самое мгновенье такими же точно двумя зигзагами взвился обратно под небо. Вода отразила его так, что небо с землею словно переслались огнями. И только что это свершилось, грянул трескучий удар, как от массы брошенных железных полос, и из родника вверх взлетело целое облако брызг.

Протопоп Туберозов пал в рожь и простерся на землю.

А на полях и в лесу во весь жар шла одна из тех грозовых перепалок, которые всего красноречивее напоминают человеку его беззащитное ничтожество перед силою природы. Реяли молоньи; с грохотом несся удар за ударом, и вдруг по всему, как метлою, ударило крупным и частым дождем.

Среди этого дождевого шума Савелий опять слышит, что над ним стал Аввакум: он теперь кроток и тих, и голос его мягок, как шум ручейка, и на нем чудная ряса цвета созревающей сливы. Савелий, повергнутый ниц, не знает, какими глазами он видит Аввакума и какими ушами слышит его, но он видит, что Аввакум осеняет его и шепчет: «Иже любит отца или мать паче Его, — несть Его достоен. Дние лукави суть и уне единому умрети за люди. Не пецыся об утреннем, — утренняя бо сама собою печется, а в нощь сию могут истязать душу твою. Имей веру с зерно горчичное и… Встань и смотри! Встань и смотри», — слышит настойчивее Туберозов.

— Послушаю и встану, — подумал он и восклонился. Перед ним стоял темный ствол дуба и среди его искра. Эта странная искра блестела белым, ослепляющим светом, выросла в ком и исчезла. В воздухе грянуло страшное бббах. Это за неимением лучшего сравнения: удар гигантским пестом по дну опрокинутого гигантского таза: оглушительно бренчащий удар без раската.

Савелий упал, и ему почудилось, что с ним падает все.

Так прошло с четверть часа, и вот вдали покатило тяжело и неспешно: тра-та-та-ту-у-хо… И все стихло. Гроза проходила. Савелий оглянулся вокруг и увидал в двух шагах от себя нечто огромное, страшное и безобразное. Всматриваясь, он видит, что это у ног его лежит вершина громадного дуба. Дерево как бы клыком кабана было срезано у самого корня. Из распростертых по житу ветвей дуба слышен противный режущий крик: это давешний ворон. Он упал вместе с деревом, придавлен тяжелою ветвью к земле и, разинув широко пурпурную глотку, судорожно бьется и отчаянно крячет.

Туберозов отвернулся и пошел в сторону, к своей кибитке. В сверженном дубе и раздавленной птице старик видел руководящее чудо: и славный крепостью дуб сломан и брошен, как трость, и недавно столь смело реявший в самом поднебесьи хищник был придавлен к земле и издыхал в тягостных муках.

— Да; это ответ!

XXII

Гроза, как быстро подошла, так быстро же и пронеслася. Протоиерей оглянулся и увидал, что на месте черной тучи вырезывается на голубом просвете розовое облачко, а на мокром мешке с овсом, который лежит на козлах его кибитки, чирикают и смело таскают сквозь дырку мокрые зерны овса воробьи. Лес оживает. На межу, звонко скрипя крыльями, спустилася пара голубей. Голубка села и кокетничает: вот она разостлала по земле левое крылышко, черкнула по нем снизу красненькой лапкой и вдруг поставила его парусом кверху и закрылась от дружки. Голубь не может снести этого заигрыванья хладнокровно: его голубиное сердце пылает любовью. Он надул зоб, поклонился в землю подруге и заговорил ей печально «умру». Ей совестно мучить его, и они начинают целоваться. Чу, невдалеке слышен топот: это Павлюкан. Он едет верхом и другую лошадь ведет в поводу.

— Ну, отец, живы вы! — весело восклицал, спешиваясь у кибитки, Павлюкан. — А я уж, знаете, назад ехал, да как этот удар треснул, я так, знаете, с лошади мордой оземь и чкнул… А это дуб-то срезало?

— Срезало, друг, срезало. Давай запряжем и поедем.

— Боже мой, знаете, силища!

— Да, друг, поедем.

— Теперь, знаете, легкое поветрие, ехать чудесно.

— Чудесно, запрягай скорей; чудесно.

И Туберозов нетерпеливо взялся сам помогать Павлюкану.

В минуту мокрые от дождя кони были впряжены, и кибитка отца протопопа, плеща колесами по лужам колеистого проселка, покатила.

Воздух был благораствореннейший; освещение теплое и нежное, и отец Туберозов, сидя в своей кибитке, чувствовал себя так хорошо, как давно не запомнил.

У городской заставы его встретил малиновый звон колоколов: это благовестили ко всенощной.

XXIII

— Господи, что я за тебя, отец Савелий, исстрадалася! — вскричала Наталья Николаевна, кидаясь навстречу въехавшему на двор мужу. — Этакой гром, а ты, сердце мое, обещал быть ко всенощной…

— Ну, вот и приехал, как обещал, — отвечал протопоп, покрывая поцалуями голову лобызающей его в грудь жены.

— Да… я знала… я знала, что ты приедешь…

— Почему же ты так твердо знала?

— Да уж ты что обещал, не изменишь.

— Вот спасибо, моя старенькая. Ну, а если бы меня гром убил, вот бы и изменил, — говорил шутливо протопоп, всходя с женою на крыльцо.

— Спаси тебя Боже! Ты на земле нужен.

— А если бы Божия власть на то?

— Не говори лучше этого, Савелий Ефимыч!

— А ведь это, гляди, хуже, чем в дьяки расстригут. Как ты себе об этом думаешь?

— Что вздор сравнивать!

— А ты-то дьячихой будешь?

— Дьячихой буду, да все тебе понадоблюсь. Полно, Савушка, полно! — проговорила она, заметив, что муж смотрит на нее с дрожащею в глазах слезою.

— Полно? Ну, так знай же, моя душа, что я был на один шаг от смерти и видел лицо ее, но к сему сохранен и оставлен. Верно, права ты: нужен еще я на земле, и нужду сию пора мне исполнить.

И протопоп рассказал жене все, что было с ним у Гремучего ключа во время грозы, и добавил, что отныне он живет словно вторую жизнь, не свою, а чью-то иную, и в сем видит себе укоризну, и урок.

Наталья Николаевна только моргала глазками и, вздохнув, проговорила:

— Что же? Благословен Бог твой, Савелий Ефимыч. Ты что ни учредишь, все хорошо.

— А того? — протопоп остановился. Ему хотелось узнать о дьяконе, вернулся ли Ахилла и какие привез ответы? Но старик понимал, что, верно, нет ничего хорошего, потому что иначе Наталья Николаевна уже поспешила бы его обрадовать.

— Ты, верно, насчет дьякона? — спросила его Наталья Николаевна.

— Да.

— Он приехал.

— Когда?

— Позавчера еще приехал.

— И что же?

Наталья Николаевна махнула рукою и проговорила.

— Ничего не дождался, никакого ответа.

Туберозов отвернулся и, не говоря жене более ни слова, подошел к блестящему медному рукомойнику и стал умываться. Протопоп, по собственному его выражению, любил «истреблять мыло» и умывался и часто и долго, фыркая и брызжа и громко клокоча в горле набранною в рот водою.

Во все это время, как он умывался, жена ему рассказывала потихоньку и еще одну досаду: у нее в отсутствие Туберозова, комиссар Данилка взял свою жену Домницелю; потому что ей-де ксендз причастия не дает за то, что она у попа живет.

— И все это, все это, — говорит Наталья Николаевна, — устроила акцизница. — Что ей от нас нужно, Бог ее знает, — все нам напротив, все на досаду строит.

Протопоп, слушая жену, продолжал молча умываться, потом молча же взял из ее рук длинное русское полотенце и, вытирая им себе докрасна лицо и шею, заговорил: