Город внезапно оказался пустынным и безмолвным. Ни единого предмета не было в этом городе, на чем можно было бы остановиться в мыслях. Ноющая пустота обозначилась у Гордвайля под ложечкой, как у человека, не евшего ничего несколько дней подряд. Он не пересел на другой трамвай, а поплелся пешком вдоль Ринга, медленно-медленно, ступая со странной осторожностью, как бы страшась падения в невидимую яму. Кончики пальцев у него замерзли, и их покалывало, словно иголками. Одинокие снежинки закрутились в воздухе на уровне его глаз. Неописуемая улыбка застыла на губах Гордвайля. …Если выяснится, что он в чем-нибудь виноват и найдется обвинитель, тогда… но кто может доказать его вину?! Разве он не готов ехать?! И кто докажет ему, с другой стороны, что он страшится… страшится Теи?.. Никогда он не боялся ее — а теперь и подавно!.. Вся задержка только из-за нее, из-за Лоти, которая умерла. Последнее слово, словно прокравшееся в его мозг потихоньку, как громом пронзило его сознание, ему показалось, что он сейчас сойдет с ума от боли. Он побежал, а внутри него кто-то кричал во весь голос: «Умерла, умерла, умерла!» Он не видел ничего вокруг себя, не различал прохожих, останавливавшихся при виде странного бегущего человека с развевающимися полами расстегнутого пальто, не почувствовал, как столкнулся с кем-то, кто оттолкнул его в сторону с такой силой, что чуть было не свалил с ног, — не видел и не ощущал ничего, кроме Лоти, любимой, дорогой Лоти, лежавшей недавно навзничь на диване, а теперь мертвой, безвозвратно мертвой! Собственными глазами он видел, как ее хоронили! Он видел, и Ульрих видел, и доктор Астель видел! И другие тоже видели! Все могут быть свидетелями! А она умерла, потому что он — и в этом не может быть никакого сомнения — потому что он отказался уехать с ней! И ничего теперь не вернешь! Ибо он своими собственными глазами видел, как ее похоронили на центральном кладбище, неподалеку от Шрамека!
Сейчас снег шел уже более густо, мелкими хлопьями. Ветер, бесчинствовавший перед этим на улицах, исчез неизвестно куда. По бокам тротуаров и мостовой летела вместе с Гордвайлем поземка, покрывая все белым ковром, как развеянной мукой, а посреди, где ступали ноги прохожих, чернела мокрая протоптанная тропинка. Очутившись напротив здания «Урания», Гордвайль кинулся на другую сторону улицы, не глядя ни вправо, ни влево, и чуть-чуть не был раздавлен трамваем, звона которого не слышал. Вагоновожатый чудом успел затормозить в последний момент. В мгновение ока вокруг Гордвайля собралась толпа. Кто-то выкрикивал ругательства. Не понимая, почему ему преградили путь, Гордвайль смотрел по сторонам ничего не выражавшими глазами. Возникший перед ним полицейский с блокнотиком в руках спросил, как его зовут.
— Я не виноват… — протянул Гордвайль, — правда, не виноват… Я согласен уехать…
Глаза его искали помощи у окружавших.
— Ваше имя, господин! — сурово повторил представитель закона.
— Мое? Гордвайль, конечно. Рудольф Гордвайль.
— Адрес?
Записав все в блокнотике, полицейский посоветовал:
— Смотреть надо, когда переходите улицу!
— Это верно! — ответил Гордвайль, словно самому себе, и отправился дальше.
Было уже два пополудни, когда он вошел к себе в комнату. Упал на диван и склонил голову на руки. Он сидел так долго, в пальто и шляпе. Можно было подумать, что он заснул. Но он не спал. В комнате было холодно, неуютно. На столе разбросаны остатки завтрака, чашки, пустая Теина и его с не выпитым утром кофе, на котором застыла бурая пенка от молока. Гордвайль поднял голову и обвел глазами комнату: все в ней показалось ему чужим, лишенным всякой связи с ним. Диван, на котором он сидел, кровать напротив, прочая обстановка — все казалось далеким и незнакомым. Странно было, что только сейчас, спустя два года, у него возникло это чувство. Ему показалось, что если он и находился здесь, среди этой потертой ветхой мебели, так долго, то только потому, что чего-то неосознанно ожидал. Где-то там, на улице, было нечто, ради чего стоило мучиться здесь до определенного срока. Но теперь, поскольку… нет! Его охватило непреодолимое отвращение ко всему вокруг. Безотчетно он встал и подошел к столу. Вид пустой Теиной чашки мгновенно заставил его вспомнить множество неудобных положений, в которые она, Tea, его ставила, гнетущие, портящие настроение подробности, бесчисленные обиды. И ради всего этого он собственными руками разрушал свой мир, а может быть, и сгубил человека! Как случалось уже несколько раз за последние месяцы, им вдруг овладела слепая ярость на Тею, такая ярость, которая может привести к чему угодно и которую, наверное, не может вызвать никто, кроме женщины. Он схватил чашку Теи и со всей силой швырнул ее об пол. «Вот так!» — сказал он громко, удовлетворенно глядя на осколки, брызнувшие во все стороны. Потом наклонился, собрал их по одному и положил на стол. Звук разбиваемой чашки все еще стоял у него в ушах. Он отхлебнул рассеянно свой утренний остывший кофе и тут же сплюнул в лохань под умывальником. Остановился возле окна и долго смотрел на падавший снег. Он чувствовал в себе пустоту, какую ощущаешь в заброшенных развалинах в безлюдных горах. В целом мире не было ничего, что представляло бы хоть какую-нибудь ценность и могло бы нести в себе капельку утешения. Во всем вокруг разлилась та болезненная, отчаянная осиротелость, которая возникает всегда перед лицом смерти, и странно было видеть, как внизу по улице прошел какой-то человек торопливым шагом, словно в мире еще осталось что-то, ради чего стоит спешить.