Выбрать главу

Гордвайль пошел позвонить в контору. Лучше бы кто-то другой позвонил, Ульрих например, подумал он. И, как это порой случается, действительно увидел возле кабины общественного телефона своего приятеля Ульриха.

Тот потерял должность за несколько недель до этого и с тех пор предавался праздности, гулял по улицам и зачастую подолгу сидел в кафе, где время от времени писал очередное стихотворение. Жил он сейчас за счет своего дяди и денежных затруднений не испытывал. Всегда элегантно и со вкусом одетый, он по большей части пребывал в отличном расположении духа.

— Ты не пойдешь в контору? Но почему?

— Я себя неважно чувствую — это для доктора Крейндела, а для тебя — просто не хочу. Кроме того, мне нужно поехать в Штайнхоф, не желаешь ли присоединиться?

— Ну уж нет! По собственной воле — никогда, разве что меня вынудят! А кто у тебя там?

— Одна знакомая. Я только что узнал, что она там. А ты куда собрался?

— Зайду в «Херренхоф». Я еще не видел сегодняшних газет. Может, забежишь туда тоже, когда вернешься?

— Точно не раньше пяти. Это далеко.

— Ничего страшного. Я еще буду там.

Купив плитку шоколада и несколько апельсинов, Гордвайль сел на трамвай. Поездка занимала примерно три четверти часа: дважды нужно было делать пересадку. Гордвайль стоял в единственном вагоне, зажатый в толпе женщин из простонародья, которые тащили судки с горячим для своих больных, корзины и котомки. Лечебница раскинулась на широком, плоском холме, расположенном за городской чертой: она была видна издалека — словно отдельный город, окруженный высокой железной оградой, в центре которого тускло светился в сумраке пасмурного дня золотой купол церкви. Чем ближе Гордвайль подъезжал к месту, тем сильнее охватывало его какое-то внутреннее беспокойство, смешанное с малой толикой страха. Когда трамвай, вздрогнув последний раз, остановился и стихли скрип и скрежет колес, в первый момент воцарилась жуткая тишина. Сама жизнь словно затаила дыхание. Пассажиры, казалось, не знали, что делать — выходить или оставаться в вагоне. В этот миг тишину прорезал пронзительный долгий крик, от которого кровь застыла в жилах, ужасный женский крик, в котором было что-то звериное. Он донесся издалека, словно из-за широкой впадины пустыря, простиравшегося перед лечебницей. Холодная дрожь сотрясла Гордвайля, сердце его замерло на миг. И снова воцарилось безмолвие, еще более вязкое и всепроникающее, чем перед тем. Старуха рядом с Гордвайлем вдруг выдохнула то, что чувствовали все: «Несчастные эти больные — беда им!» Гордвайль вышел из трамвая в потоке посетителей, остановился на секунду, чтобы собраться с духом, и направился к воротам. Из-за ограды доносился теперь глумливый сатанинский хохот, громкий и звонкий, слышный издалека и смешивающийся с тоненьким и высоким женским голоском, выводившим веселую арию из оперетты. Гордвайль не разбирал слов, но мелодия была ему знакома, внизу в городе ее напевали все, и именно эта веселая песенка произвела на него сейчас особенно гнетущее впечатление, как будто в ней отразились все страдания и унижения и этих больных, и всего человечества.

Атлетически сложенный привратник с ужасающе огромными, густыми усами, торчавшими в стороны, как два рога, указал ему на белое здание напротив, здание администрации, — там он должен был получить пропуск. С пропуском в руке Гордвайль погулял еще немного, прежде чем войти, шагая по длинным, посыпанным гравием, чистым аллеям, проложенным перпендикулярно одна к другой, в стороне от которых бежали рельсы узкоколейки, служившей для доставки пищи из кухни. Среди многочисленных деревьев, газонов и цветочных клумб высились красивые двух- и трехэтажные корпуса с белыми оштукатуренными стенами, удаленные друг от друга на значительное расстояние, каждый их них был окружен высокой оградой из металлической сетки. Осень властно вступила здесь в свои права. Деревья полностью сбросили листву, по сторонам аллей виднелись груды багряно-желтых помятых листьев. Воздух дышал острой свежестью и прохладой. Здесь и там можно было видеть сестер в сероватых халатах и чепцах, бравых санитаров, посетителей, прогуливающихся рука об руку с больными, и на лицах у всех застыло некое особое выражение, словно бы отупение, как будто все здесь принадлежали к иной человеческой породе. «Вот тебе другая сторона медали, — подумал Гордвайль. — Всего три четверти часа на трамвае, и ты видишь перед собой истинное лицо жизни, жизнь в полной ее наготе!» У него было чувство, будто он попал в иной мир, в котором царили другие правила жизни и смерти, в место, где сами собой теряют смысл заботы и дела обычного мира, оставшегося там, далеко внизу. Но вот три раза гулко пробили часы, и он вспомнил, что нужно войти, иначе он может опоздать.