Политика и естественные науки возводились «новыми людьми» на пьедестал, искусство презиралось, если оно не было средством пропаганды. Причем эти веяния без всякой зримой границы смыкались с обывательским мнением о человеке искусства, как о прощелыге.
Радикальный лидер Пера Тодорович в свое время, вторя Писареву, даже написал статью под названием «Уничтожение искусства». Дело дошло до того, что некоторые «новые люди» стали вообще презирать литературу как бесполезную буржуазную роскошь. А для самого Перы Тодоровича две сосиски, возможно, и в самом деле были ценнее целого Шекспира, а пара сапог полезнее всех произведений Пушкина.
В 1932 году, выступая перед спектаклем студенческой труппы, Нушич вспоминал об обстановке, царившей в университете пятьдесят лет назад:
«…Подули какие-то странные, ультрареалистические ветры, проповедовалось уничтожение эстетики, а поэзия была выброшена на улицу как ненужная безделка. В то время посвящать себя искусству казалось зазорным, считалось профанацией, на нас показывали пальцем, нас считали еретиками. Поговаривали, не выбросить ли нас из университета, как недостойных. В университете состоялись митинги, на которых призывали отречься от нас, оградиться от нашего губительного влияния, а наши матери озабоченно плакали — боялись, что их дети пропадут, став комедиантами…»
Опасения матерей были напрасны. Актеры-любители впоследствии вырастали в профессоров университета, дипломатов. А Павлу Маринковичу, новому другу Нушича, даже предстояло стать министром.
Срок службы в армии, по сербским законам, для студентов был сокращен до одного года, отбывать его разрешалось по частям, в каникулярное время. Однако летом 1885 года король приказал призвать всех студентов старше двадцати лет.
Бранислав Нушич прошел медицинскую комиссию и поступил вместе с другими студентами под начало капрала Любы. Юмориста всегда удивляла логика военных медицинских комиссий: «неспособных жить она объявляет неспособными умереть, а способных жить она признает способными умереть».
Так или иначе, Браниславу пришлось расстаться со своей живописной шевелюрой. Его обрядили в необъятные штаны, рукава мундира болтались, как у Арлекина. Настоящий «Флоридор из оперетты „Мадемуазель Нитуш“», — вспоминал Нушич.
«Первую неделю служения отечеству мы не испытывали ностальгии. Мы легко переносили боль разлуки с домом, но не с кафаной и белградскими улицами. Каждый из нас хотел появиться на улице в военном одеянии. У меня тогда был небольшой флирт с барабанщицей из чешского оркестра, который играл в „Коларце“, и я представлял себе, как импонировало бы этой маленькой толстенькой барабанщице братской славянской народности, если бы я появился в мундире сербского солдата…».
Но в город новобранцев стали пускать не раньше, чем капрал Люба обучил их строевому шагу и умению отдавать честь. После принятия присяги стали увольнять в город. Однажды Нушич засиделся в «Коларце» и не поспел вовремя в казарму. Пришлось с товарищем пролезать «в какую-то дыру в крепостной стене за башней Нейбоши…».
Строевые и прочие занятия проводились каждодневно в широком рву на Калемегдане, под самыми стенами крепости. Капрал Люба упорно добивался единообразия, необходимым условием которого было искоренение дурной привычки… думать.
— Солдату думать не положено! — объяснял капрал. — Что бы делал господин майор, если бы мы все думали?! Солдат должен слушать и исполнять, а не думать!
«Как только ты надел форму и перестал думать, ты уже не человек, а солдат, тебя ставят в строй и прежде всего учат равняться. Цель равнения, которому в армии уделяется особое внимание, состоит в том, чтобы всех подравнять по ниточке и приучить не вылезать вперед. Воинские начальники тратят очень много сил времени на привитие этих полезных навыков, так что в конце концов стремление к равнению входит в привычку. Но все же, стоит только человеку расстаться с армией, как он сразу же утрачивает эту замечательную привычку. Вероятно, это происходит потому, что в жизни гораздо больше ценится стремление вылезти вперед».