Выбрать главу

Эти вспышки чаще всего проявлялись по отношению к принцессе Анне Леопольдовне и, главное, к ее мужу, принцу Антону, в которых герцог Бирон как в родителях императора, от имени которого он правил, видел наибольшую помеху себе.

В особенности его злил принц Антон, как может злить только сильного человека личность слабая, не энергичная, вполне бесцветная, силящаяся, однако, показать из себя кое-что.

Дошло до того, что сдержанный и рассудительный герцог чуть было не вызвал на дуэль этого принца Антона, схватившегося за шпагу, сказав ему, что готов «развестись» с ним поединком, а в скором времени затеял вовсе уволить его в отставку от имени императора.

В то же время герцог-регент чувствовал, что на графа Миниха, которого сам же он приставил к принцессе, положиться вполне нельзя, равно как нельзя положиться и на хитрого, вечно больного и отлично пользующегося своею болезнью Остермана.

Про последнего очень долго и много рассказывала Наташа князю Борису. Остерман, в непосредственном ведении которого была вся иностранная политика, почти безвыходно сидел дома у себя в кабинете и как будто бы ничем, кроме своей работы да болезни, не занимался, но на самом деле с заднего крыльца к нему появлялись разные лица, сообщавшие ему все, что творилось и делалось, и будто бы уходившие от него с какими-то поручениями.

Разговор Наташи с князем Борисом тянулся очень долго. Но это был вполне серьезный разговор, в продолжение которого ни намеком, ни взглядом ни он, ни она не подали друг другу вида, что между ними может быть что-нибудь, кроме обоюдно интересующего их дела.

Чарыков-Ордынский не высказывал никаких планов, не делал никаких соображений; он только выспрашивал и делал это так последовательно, умно и обстоятельно, что Наташе легко было говорить, и она с удовольствием говорила и рассказывала, совершенно не замечая, как идет время. Только прощаясь при уходе, князь, взглянув на Наташу, живо почувствовал, что ведь он наедине с хорошенькой, молодою женщиной, которая нравится ему, которая способна, если захочет, все сделать с ним, за которую умереть он рад. И он вдруг не стерпел и поднял на нее свой вспыхнувший огнем взор, инстинктивно боясь встретить в ее взгляде, вместо ответа, холодность и строгость.

Она стояла прямая и спокойная, но он поймал ее взгляд. Она задышала чаще, грудь ее заколыхалась быстрее, и маленькие ноздри расширились. Ведь она была его жена, законная жена, ведь он любил ее. И он сделал шаг вперед…

Наташа оставалась по-прежнему неподвижной на своем месте и не протягивала ему руки на прощанье.

Князь понимал, какие минуты переживают они. Кинься он теперь к ней, возьми он ее…

Но она, словно очнувшись, вздрогнула вся, провела рукой по лицу и тихим-тихим голосом сказала ему:

— Прощайте же… идите!..

Чарыков поклонился ей и повернулся к двери.

— Постойте! — остановила его Наташа на пороге. — Слушайте… заслужите, сделайте невозможное… я…

И Чарыков-Ордынский поймал чуть договоренные слова Наташи: «Я для себя прошу».

И, сама уже не зная, что она делает, она кинулась вон из комнаты, добежала до своей спальни и остановилась посередине ее, как останавливалась, бывало, в детстве, когда ей случалось одной оставаться в бесконечных комнатах огромного теткина дома.

Да, она любила его и просила, чтобы он для нее сделал так, чтобы быть достойным ее и чтобы ей не стыдно было выказать ему свою любовь.

VII. СОН АННЫ ЛЕОПОЛЬДОВНЫ

Ночь; тихо все во дворце. Откуда-то издали, так издали, словно совершенно из иного мира, доносится по временам стук сторожей в чугунные доски, да собаки лают, но лениво, чуть слышно.

Анна Леопольдовна лежит на своей широкой постели под шелковым балдахином, и кажется ей, что и неподвижные складки этого балдахина, и занавесы на окнах, и все в этой тихой спальне спит, не шелохнется; да ночник горит, не мерцая, и муж ее так мерно и сладко дышит во сне. Только она одна не может глаз сомкнуть…

Она долго всматривается в эти складки балдахина. И вот они начинают как будто колыхаться, двигаться, свет ночника становится явственнее, вспыхивает, и Анна Леопольдовна видит себя, но не такою, какая она теперь…

Это было так недавно еще, но каким далеким-далеким прошлым кажется оно!

Правда, под строгим, суровым надзором держали ее тогда! Сидела она, бывало, на своей половине, поднявшись рано-рано, потому что императрица не любила, чтобы поздно спали. Не любила императрица также, чтобы кто-либо из посторонних бывал на половине принцессы, и потому никто не ходил к ней. Не любила императрица, чтобы в обыкновенные дни кто-нибудь обедал с нею, кроме самого герцога и семьи его, и Анна Леопольдовна должна была обедать одна на своей половине. И все выходило так, императрица не любила — и Анна Леопольдовна должна была подчиняться. Она и подчинялась.

Теперь она свободна… то есть, конечно, относительно свободна, но все-таки, по сравнению с прошлым, свободна. А с каким удовольствием отдала бы она свою теперешнюю свободу за свое тяжелое прошлое!..

Юлиана, ее вечный друг, с нею. При ней старая «tante» Адеркас, ее воспитательница… Жаль, что ее нет теперь; бывало, не спится — пойдешь к ней. У нее часто бессонница — и сидишь, и сидишь… И tante Адеркас рассказывает про свою молодость, про то, как и ей не спалось. Добрая, милая, хорошая была Адеркас!

А Юлиана храпит, бывало, ей все нипочем. И теперь спит, верно…

А разве можно спать, разве можно заснуть, когда сердце бьется так сильно-сильно, когда голова горит, в виски стучит и подушка кажется такою жаркою, что, как ни перевертывай ее, она еще хуже греет?

«А как бывает иногда хорошо и удобно спать на этой кровати! — думает Анна Леопольдовна. — Не нужно вспоминать, не нужно думать, нужно забыть… »

И она жмурит глаза, перевертывается на другой бок, словно уверенная, что в новом положении пойдут новые мысли. Но положение оказывается уже испытанным и таким же неловким, как все остальные, и новых мыслей нет, а все старые и старые… Разве она может не вспоминать, не думать, забыть? Разве ей мыслимо забыть?..

Вот он как живой стоит перед ее глазами — смелый, вольный, ловкий! Как она помнит до сих пор их первую встречу!

Это было на балу. На придворные балы и вечера, да еще на торжественные обеды, во время которых она с царевной Елизаветой сидела вместе с государыней под балдахином, а герцог Курляндский, как обер-камергер, прислуживал государыне, принцессу Анну Леопольдовну пускали. И вот на одном из придворных балов среди толпы мужчин, которые, словно колосья ржи по ветру, кланялись, по мере того как они проходили с императрицей, она вдруг заметила новое, не знакомое ей до сих пор лицо, но такое, которое, раз увидев, нельзя уже забыть, — так благородно и прекрасно казалось оно. И кланялся обладатель его, и одежду свою носил точно совершенно не так, как другие. Все было иное, и он был лучше, смелее и, очевидно, любезнее и умнее всех прочих. Он не был уже мальчиком, его красота не была тою женственною, миловидною красотою, которая свойственна мечтательным юношам; нет, это был сильный и крепкий мужчина, мужчина в полном смысле этого слова.

Улучив минутку на этом балу, к принцессе подбежала Юлиана, на ходу быстро кинула только: «Графа Линара видели? Прелесть!» — и скрылась в толпе.

Анна Леопольдовна знала, что Юлиана, конечно, говорит ей про «него», а тут сейчас же ей представили и его. Она опустила глаза, боялась поднять их, когда представляли его.

— Польско-саксонский посланник, граф Мориц Линар. Так вот он кто! Он — посланник двора, по своему лоску и обычаю соперничающего с французским! И это придало еще больше значения красавцу Линару. Как это началось, когда именно?