Мать была верующим человеком, она веровала во Святую Троицу и во Святое Воскресение Христово. Еще она была уверена в том, что невинные души расстрелянных мирных жителей вопиют к Богу, и нет им числа, и напоминают они кишащее людское море. "Окиян". Об этом ей, кажется, рассказывал отец, тот самый, который в 1939 году участвовал в велопробеге по маршруту Судак Феодосия. Рассказывал тайно, шепотом, прикровенно.
Во время войны он служил штурманом в эскадрилье торпедоносцев где-то под Мурманском. Вспоминал, как они сутки напролет могли лететь над морем, над океаном, как на рассвете они выходили в заданный квадрат, перестраивались в боевой порядок и торпедировали загруженный много выше ватерлинии боеприпасами военный транспорт. Так как самолеты выходили на эшелон до ста метров, то можно было видеть, как люди прыгали за борт в ледяную воду, и черные вздувшиеся бушлаты потом еще долго тянулись по кромке переливающегося кобальтовой слюдой нефтяного пятна. Из трех самолетов, уходивших на задание, на базу, как правило, возвращался только один - полуобгоревший, изрешеченный осколками, с насквозь прошитым из зенитных пулеметов фюзеляжем по центроплану, на одном двигателе. Техники выбегали на выложенную рифлеными стальными плитами рулежку, снимали промасленные, пропахшие потом фуражки и начинали размахивать ими навстречу торпедоносцу, который тяжело вываливался из низкой февральской облачности, видели, как от самолета откалываются оплавленные куски, а из густо смазанных дымящимся тавотом лонжеронов на землю высыпаются стреляные гильзы. Потом, уже после посадки, из забрызганного кровью фонаря вытаскивали мертвого стрелка-торпедиста. Отец матери выбирался сам, переваливался из кабины на крыло и страшным голосом требовал, чтобы ему принесли галоши. Галоши ему тут же приносили, и он, кряхтя, напяливал их поверх унтов, затем спускался на землю и, не оглядываясь, брел по летному полю.
Летать он начал в Москве еще в 1934 году на аэродроме Центрального аэроклуба в Тушине. Об этом Авель узнал совершенно случайно, когда уже в Ленинграде среди бумаг, привезенных сюда неизвестно зачем из Воронежа, он нашел перевязанную жгутом стопку писем и пожелтевших от времени фотографий деда. На обороте одной из фотографий, достаточно пересвеченной, с размазанным, видимо, во время печати небом, карандашом была составлена планерная полетная карта: "Сегодня, 18 мая 1935 года. Средняя облачность. Доходящий до штормового, резкий северо-западный ветер. После ночного дождя состояние взлетной полосы удовлетворительное. Поднялись в воздух в одиннадцать тридцать. Разводящий ушел. Получил разрешение на выполнение упражнения "треугольник". Приступил к выполнению упражнения "треугольник". Прошел первый угловой ориентир по колокольне церкви Спаса Преображения, что в Тушине. При выполнении разворота видел, как в церковном дворе складывали невообразимой величины костер, скорее всего жгли строительный мусор. Говорят, что здесь будет аэроклубовское общежитие. Бесформенными клоками к небу поднимался густой, вонючий дым - это солдаты бросали в огонь черные потрескавшиеся доски. Пошел дождь. Видимость резко ухудшилась. Доложил обстановку диспетчеру полета. Получил приказ - продолжать выполнение упражнения "треугольник". При попытке разворота у ориентира по Сходненско-му мосту сильнейшая восходящая атака вывела из строя правый руль высоты и хвостовой спойлер. Планер получил носовой крен до сорока пяти градусов, потолок упал до двухсот метров. При подходе к аэродрому горизонт удалось выровнять. Запросил посадку. Вместо разрешения на посадку получил приказ занять эшелон до тысячи метров и ждать дальнейших команд. Дождь почти прекратился, но ветер усилился до критического. Попытался поймать восходящий поток..."
Авель вообразил себе, как дед, планируя ладонями, рассказывал бы ему:
- Я попытался поймать восходящий поток, чтобы дотянуть хотя бы до Ходынки, но после прохождения облачности планер почти полностью потерял управление и, периодически срываясь в "штопор", стал падать. Мимо, беспорядочно сменяя друг друга, вот так - вот так, понеслись деревянные одноэтажные бараки, огороды, выкрашенные в зеленый цвет заборы, железнодорожные пути, пристанционные постройки, прямые, ровно обсаженные деревьями поселковые улицы, телеграфные столбы, проваливающиеся за размытый дождем и ночными испарениями горизонт, целая вереница столбов, целая скорбная процессия. Вот так - вот так. Из-за удара об один из них совершенно внезапно расклинило правый руль высоты. Планер резко взмыл вверх, словно взошел на осыпающийся, вертикально уходящий от земли сланцевый уступ-Голгофу, и развернулся. Только теперь я увидел, что на меня надвигается огромный восьмимоторный аэроплан. Уйти в сторону было уже невозможно. Мы медленно - секунды превратились в вечность - плыли друг навстречу другу...
После катастрофы дед остался жив. Он пролежал в госпитале около трех месяцев. Потом заново учился ходить, по требованию врачей даже занялся велосипедным спортом.
В небо его выпустили уже только перед самой войной. Он погиб весной сорок третьего, не вернувшись с торпедирования немецкого транспорта где-то в районе острова Колгуев.
Теперь один брат.
А как было раньше? Вот так: братья присутствуют на аэродроме и наблюдают за полетом планера, выполняющего фигуру "треугольник", а планер при этом покачивает узкими острыми крыльями с нарисованными на них красными звездами. Крылья втыкаются в небо.
Один в небе.
Один в море, "окияне".
Паровой коч "Святой Савватий" отвалил от дебаркадера, прошел Кемский лесозавод, лагерный причал, вышел в море и взял курс на остров.
Об этом острове как-то, когда они возвращались из церкви после Всенощной, Авелю рассказала Тамара, сестра матери. В тот вечер они медленно шли по пустынной улице и молились. Авель волочил ноги, при этом уморительно выворачивал стопы, да так, что сбитые под ус ботинки исхищали вытянутые на пятке, наподобие вареного хобота, носки, валяли их и превращали в колючий войлок. Приходилось останавливаться, вставать на колени и побитой узлами-наростами шнуровкой снова и снова привязывать ботинки к острым, костлявым щиколоткам.
На коче от материка до острова было не более трех часов пути. Местные называли этот остров по-разному: или Монастырский, или Большой Муксалмский, или Соловецкий. И вот, миновав рукотворный остров с воздвигнутым на нем поклонным крестом, коч вошел в Гавань Благополучия. Сохранилось предание о том, что у этого креста святитель Филипп Колычев молился во здравие царя Иоанна Васильевича, к тому времени уже совершенно ополоумевшего, в частности приказавшего сварить в чане с репейным маслом привезенного ему в подарок из Персии слона, чтобы потом было чем разговеться на Светлой Седмице.
Приезжающих на острове селили в монастырском общежитии, расположенном у южной стены. Здесь было несколько, более всего напоминавших сумрачные, с закопченным потолком залы постоялого двора комнат с квадратными, заклеенными горчичного цвета газетами окнами, выходившими во внутренний двор. Широкий, разгороженный кирпичными воздуховодами коридор был завален дровами. Говорили, что даже летом здесь по ночам нередко приключались заморозки и надо было протапливать печи. Да, гремя по деревянному, выкрашенному коричневой комкастой, как каша, краской полу кирзовыми ботинками на этаж поднимался сторож. Восходил. Долго кашлял, страдал, страдал ведь кровохарканьем, пряча в огромном, горящем, испещренном пороховыми татуировками кулаке худые, заросшие щетиной щеки, потом открывал дымоход и вкладывал в устье очага пылающую сосновую лучину. Лучина трещала, стреляя окрест горящей смолой. Сторож обжигал руки, и на них вздувались розовые, величиной с пасхальное яйцо волдыри. Сочились. Сходила кожа. Впрочем, сторож не кричал от боли, видимо, потому, что уже привык к ней, к этой адской боли, к этой экзекуции, только чесал расслоившимися от невоздержанного употребления чифиря ногтями шелудивую шапку-ушанку, заткнутую за пояс, грел аппендицит, грыжу ли, старый идиот.