Авель взял гильзу и вскрыл ее, как снял печать.
"Господи, призри на убожество мое",- было написано на первой печати.
"И нальется небо кровью, и изойдет дождем, и напоит высохшую землю, и отравит ее ненавистью",- было написано на второй печати.
"Отныне ты будешь лишен имени, и век твой пребудет бесконечен",- было начертано на третьей печати.
"Беспечность - удел обремененных грехом, а памятование смерти праведных",- было написано на четвертой печати.
"Имея лишь мысленное собеседование со демонами, ты уже согрешил, даже если руки твои не обагрились кровью избранных",- было написано на пятой печати.
"Слава Богу за все",- было начертано на шестой печати.
... и за такого отца, каким он был изображен на свитке, извлеченном из дарохранительницы,- невысокого роста, сутулого, с крупной грушевидной формы плешивой головой, оттопыренными ушами, двухствольным затылком и исходящим откуда-то исподлобья тяжелым взглядом, с неподвижной нижней челюстью и неразвитыми, как бы провалившимися внутрь ноздрями,- следовало молиться...
Наверное, отец много страдал в жизни, но это не пошло ему на пользу, потому что страдание вообще не может быть полезным и уж тем более богоугодным. Оно, являясь прямым следствием нашей слабости и нашего несовершенства, лишь огрубляет и истончает нашу душу незаживающими язвами, болезненными страхами перед другими такими же, как и мы,- перепуганными, униженными и нездоровыми людьми, заражает манией превосходства. Это психоз, да-да, это психоз! Вполне возможно, что отец даже и желал бы избавиться от этого недуга, но всякий раз он мысленно вновь и вновь возвращался к своим переживаниям и, будучи не в силах отринуть их, приходил к выводу, что все-таки он не такой, как все, что он глубже, серьезнее, интереснее окружающих его людей, что ему доступны и подвластны некие тайные откровения, осмыслить которые может только он и никто другой. Уже находясь в лагере, он даже вел некие "тайноводственные записки", которые вскоре после его смерти, естественно, были уничтожены.
"Тайноводственные главизны - премудрые и преужасные" инока Авеля, в миру девицы Дарьи Тимофеевны Лопухиной.
В ночь с 14 на 15 января 1840 года к задним воротам Спасо-Евфимиевского Суздальского монастыря в сопровождении конвойных подъехал тюремный возок с забранными расслоившейся слюдой зарешеченными окнами. Когда зажгли масляные факелы, то стало видно, как двое караульных выволокли из возка закутанного в шелудивую собачью шубу человека и через низкую, в половину человеческого роста дверь внесли его в монастырь. Затем факелы воткнули в снег, и они с шипением погасли, оставив в искрящемся морозном воздухе стойкий запах неосвященного, прогорклого лампадного масла.
Из арестантской доносились простуженные голоса: "Сия книга "премудрая и преужасная" написано смертной казнию".
В арестантской было нетоплено, а к низкому, покрытому потрескавшейся наледью своду поднимался густой вонючий пар от кучи сваленного в углу навоза. Навоз источал тепло, но невыносимо жгло глаза, резало веки, из них вытекала вода, и можно было захлебнуться ею, вернее сказать, задохнуться от боли.
Боли нет, и смерти нет...
Девицу Дарью Лопухину резали по живому. По животу.
Нет, небрадобритие, небрадобритие, но лишь выскабливание острого синюшного подбородка тупой бритвой до крови.
"Э-эх, лучше бы уж в пыточную,- сокрушались караульные,- там хоть у плиты погреться можно",- и выворачивали шелудивую, перевитую колтунами собачью шубу наизнанку.
Тогда никто не знал наверняка, кого же именно привезли в ту ночь в Спасо-Евфимиевский монастырь на дознание. Говорили, что это и был тот самый инок Авель, который в точности предсказал Государыне Императрице ее кончину, за что и был расстрижен из ангельского чина, а все его писания уничтожены. "Вещий инок".
Седьмая печать на воске.
На сургуче.
Киржач.
Введенский Романов Киржачский монастырь.
Полотняный завод.
Сургучный завод.
Почта. Телеграфные машины.
Запах паленой, свисающей с потолка проводки.
Керамические пробки изоляции в виде шахматных фигур. Свинцовые гири.
Свинцовые гири-противовесы.
Последний трамвай развернулся на заснеженном кругу и, мигая красными габаритными огнями, медленно погрузился в мерцающую поземкой темноту, которая тянулась до самого горизонта. До самого залива.
Рассвет наступит не скоро: тогда небо начнет тлеть, покроется красными дымящимися сполохами, ослабнет, растечется прозрачным морозным маревом, наполнится холодным духом и с трудом взлетит, оторвавшись от окоченевшей за ночь земли. Исторгнет из себя стратостат...
Авель хорошо запомнил ту последнюю ночь в своей жизни.
Из библиотеки он вышел как никогда поздно, и до утра пришлось добираться пешком. Было необычайно тихо, и поэтому каждый шаг разносился гулким эхом внутри головы, в которую через ухо забрались муравьи или мухи и там нестерпимо копошились, видимо, устраиваясь на ночлег. Они еще с лета там обитали... Потом все стихло, и ноги провалились в густую вату водянистых, пахнущих прокисшими арбузами облаков, которыми был устлан гранитный желоб реки. Здесь, на ступенях, уходивших под черную воду, в позах пророков спали милиционеры. Стражники. Вот "Большие пророки" - Исайя, Иеремия, Иезекииль, Даниил, а вот и "Малые" - Осия, Иоиль, Амос, Авдий, Иона, Михей, Наум, Аввакум, Софония, Аггей, Захария, Малахия.
Авель перешел мост, миновал дачный поселок - в некоторых окнах здесь горел свет. Сам не зная зачем, он подошел к одному из них и заглянул внутрь. На кухне, за обеденным столом, покрытым вытертой, со следами только что снятого с огня чайника клеенкой, сидели два мальчика и скорее всего ужинали, а вернее сказать, сонно ковыряли ложками, лениво проносили их мимо ртов, из которых, как из котлов, шел пар, нехотя переговаривались. Висевшая под потолком лампа без абажура непрерывно мигала, видимо, по причине скачков напряжения в сети, и могло показаться, что сквозь запотевшее стекло в перекрещивающихся пыльных лучах чадящего целлулоидом проекционного аппарата наблюдаешь исцарапанную копию трофейного фильма.
Синематограф - "это устаревшая модель: с медной вытяжной трубой, магниевой лампой, механической грейферной коробкой и конденсорной линзой в форме иллюминатора от логарифмической линейки".
Потом увидел, как на кухню вошла средних лет, худая, с бледным, уставшим лицом женщина в шерстяном бесформенном платье, поверх которого был надет суконный грубого кроя жакет с промоинами и лиловыми разводами от бесчисленных стирок, и поставила на стол кастрюлю с варевом. Мальчики - по всей вероятности, братья - заулыбались. Стали толкать друг друга.
Авель отвернулся, потому что знал, что произойдет дальше...
Отвернулся и громко прочитал прибитую к кирпичной стене вывеску "Акатовский переулок". На голос из темноты сразу же выступили разбросанные вдоль обочины дороги, полузасыпанные снегом остовы грузовых машин, орудийные лафеты, низкие, тесные, пропахшие соляркой, напоминавшие наполовину ушедшие в землю угольные сараи кабины армейских тягачей с пустыми глазницами выбитых фар-раковин. Окаменелости. Доисторические, покрытые скользкой чешуей животные щерятся, клацают потрескавшимися зубами, приседают на кривых задних лапах, роют ими промерзшую землю, через вставленные во вздувшиеся от голода (ведь зима же, зима!) животы стеклянные трубки выпускают сероводород. Нестерпимо.