А братья Мэллори не думали ни о Броке, ни о дожде, ни друг о друге, ибо сейчас они были неотделимы. Им предстояло сделать последний шаг в исследовании маленького стеклянного, невидимого для глаз островка, и только этим были заняты их мысли.
Подняв левую руку с перекрещенными «на счастье» двумя пальцами, Кен правой рукой нажал кнопку. Дэви стоял рядом. Оба не сводили глаз с измерительного прибора, ожидая его решающих показаний. Стрелка заднего прибора медленно заколебалась. Подачи света на сетку не было, но по точно выверенным делениям шкалы, ток равнялся 65. Сейчас, однако, происходило излучение фотоэлектронов в направлении переднего кольцевого коллектора. Каждая порция излучения должна была вызывать крохотные вздыбленности напряжения на гребне горы и нарушать тончайшее равновесие, так что теперь большая часть электронного пучка должна была скользить по склону с другой стороны горы. Сила тока, возрастающего в заднем коллекторе, могла служить непосредственным мерилом света, падающего на часть сетки, зондируемой бегающим лучом.
Дэви затаил дыхание, молясь, чтобы стрелка продолжала свое движение к более высоким цифрам шкалы. Пусть результаты будут ничтожны, лишь бы они оказались положительными. Уже и сейчас эта трубка была настолько совершеннее всех предыдущих, что неудача могла произойти лишь в том случае, если порочна вся система.
Кончик стрелки переметнулся за 56… 58… 62… «Дальше, дальше!» – кричал про себя Дэви.
Стрелка дошла до 65 – испытание началось – и, перескочив эту цифру, неторопливо поползла дальше.
Дэви позволил себе перевести дух.
…66… 68… Стрелка скользила всё дальше и застыла на 70,3. Дэви, ещё не доверяя глазам, медленно с облегчением вздохнул. Кен обернулся к нему. Это был момент, ради которого они трудились столько лет, – и всё же лицо его было абсолютно бесстрастным.
– Я устал, – сказал он, и вдруг губы его раздвинула изумленная улыбка, постепенно становившаяся всё шире. Дэви, наблюдавший за ним, расхохотался. Кен тоже принялся хохотать – над собой, над Дэви, над всем миром, который наконец-то очутился на его ладони.
Воспоминания о пережитом, гордость и чувство удовлетворения сблизили их настолько, что Дэви недоумевал: неужели он когда-либо мог злиться или даже просто досадовать на Кена? Теперь Дэви твердо знал: никогда он не был одинок, даже в самые тоскливые минуты, потому что какая-то частица Кена никогда не покидала его и всегда будет с ним.
– Я закончу испытание, – сказал Дэви. – А ты меня проверяй.
Он снова присел к фильтрам, и теперь прибор перестал быть неодушевленным. Каждая деталь, до которой дотрагивались его пальцы, стала верным союзником, выдержавшим вместе с ними борьбу, – даже эти стеклянные изоляторы. То, что пережили они с Кеном, было настолько важнее всего испытанного ими за свою жизнь, что каждый инструмент, каждый кусочек стекла, связанный с этим опытом, даже много времени спустя будет узнан с первого взгляда. Составляя диаграмму результатов испытания, Дэви улыбался.
Они создали нечто чрезвычайно значительное, а не просто дешевый фокус для развлечения публики. Ибо этот прибор может выполнять некоторые функции самого тонкого человеческого разума. Любой вопрос, который можно перевести в правильно составленную электронную схему, отпечатается на сетке, а бегающий луч найдет решение в виде ясно выраженного «да» или «нет». Это даст возможность производить новые математические расчеты; химические процессы, представлявшиеся чересчур сложными для практического применения, когда-нибудь будут извлечены из этой трубки и перенесены в заводские чаны.
Вычерчивая плавную кривую, соединяющую точки на лежащем перед ним листе бумаги, Дэви спрашивал себя, был ли Джеймс Уатт осенен вот таким же захватывающим дух интуитивным ясновидением в тот день, когда стучащий поршень его паровой машины впервые привел в движение маховое колесо. Уатт, должно быть, до какой-то степени угадывал, какой будет его Англия через сто пятьдесят лет. Джеймс Уатт жил в те времена, когда мужчины носили штаны по колено, чулки, длинные волосы, собранные сзади в пучок, на манер парика, и всё же это было не так уж давно – столько времени, сколько могут прожить два человека, один за другим: только две человеческие жизни.
Дэви, сидя за грубо сколоченным столом, чувствовал, как расширяется его ощущение времени: ему казалось, будто временные промежутки спрессованы и с гулом проносятся мимо. И, тем не менее, он с неподвижным лицом прилежно перенумеровал чертежи и записал дату на случай справок в будущем. Острее, чем когда-либо, он ощутил быстротечность человеческой жизни на земле.
Кончив записи, Дэви медленно поднял глаза – он знал, что стремительная, всё нарастающая скорость, с которой люди переделывают мир, в это утро увеличилась ещё больше.
Он протянул рабочую тетрадь брату, и ему вспомнилась та ночь, когда они с Кеном договаривались насчет будущего, – ночь, когда Кен согласился записаться на пятый курс.
– Слушай, Кен, – серьезным тоном сказал Дэви, – ты понимаешь, что мы с тобой нашли?
Кен взглянул на записи и медленно усмехнулся.
– Это ясно как день, – не сразу сказал он. Усмешка его стала кривой. – Здесь написано черным по белому – миллион долларов!
Глаза Дэви расширились. Он вздрогнул, потом сразу окаменел. Кен либо забыл ту ночь, либо не понял, что хотел сказать Дэви. Неразрывная связь, объединявшая братьев весь день, вдруг расползлась, как намокшая бумага. И Дэви осознал, что он такой же, каким был всегда – одинокий и никому не нужный, а Кен всё тот же, каким всегда был Кен – его старший брат и совершенно чужой человек.
В начале октября утра стояли прозрачные, холодные и ясные. В лучах восходящего солнца бледно поблескивал иней, лежавший на полях, на ступеньках веранды, в углах оконных рам. К девяти часам белое кружево таяло, небо уходило ввысь, как человеческие надежды, синева его парила над багряно-золотистым пламенем осенней листвы. Солнце взбиралось всё выше, и полдень был бы совсем июньским, если б не дымки из труб и не тлеющие кучи сухих листьев, от которых в воздухе разливался слабый терпкий аромат. Вскоре с севера надвигались ранние сумерки, легкий пар, весь день стоявший над озером, оседал низко стелющимся туманом, постепенно переходившим в мглу. В девять часов вечера в синей морозной вышине вспыхивали острые хрусталики звезд, и всё опять начинало сверкать, потому что туман превращался в росу. А на утро, к восходу солнца, поля опять белели от инея.
В вечернем тумане вокзал казался ещё мрачнее, чем всегда; туман, как пар, клубился под высоким железным навесом платформы, обволакивал вокзальные фонари, превращая их в расплывчатые опаловые пятна. К зданию вокзала то и дело подкатывали машины, они разворачивались и уносились прочь, и было похоже, будто пучеглазые рыцари гарцуют на турнире, пригнувшись к двум длинным светящимся копьям, которые бесшумно сшибались и перекрещивались с такими же парными копьями.
Поезд южного направления, на Милуоки, прибывал в 6:52, с расчетом, чтобы пассажиры могли поспеть на восточный экспресс. Паровоз, волоча за собой вагоны, вползал под своды вокзала, как чудовищное насекомое, прокладывавшее себе путь длинным белым щупальцем, торчащим из циклопического глаза – головного прожектора; насекомое с шипеньем выбрасывало за рельсы гибкие лапки – белые струйки пара. Окна тянувшихся сзади вагонов казались желтыми сегментами туловища гусеницы; каждое окно отбрасывало на землю бледно-золотой квадратный отсвет.
Вики, Дэви и Кен в дождевых плащах неподвижно стояли на платформе, поеживаясь в клубах сырого тумана. Все трое молча глядели на приближавшийся поезд. Кен в последнюю минуту заставил Дэви пойти с ним на вокзал, и Дэви понял – брат не хочет прощаться с Вики наедине. Презирая его в душе, Дэви согласился. Они заехали за Вики и, здороваясь, оба смотрели на неё одинаково виноватыми глазами, хотя провинились перед ней совсем по-разному. Из всех троих только Вики сохраняла полное самообладание: она сидела между ними в машине бледная, но с высоко поднятой головой.
Ожидание на перроне казалось им нескончаемой пыткой, хотя они спокойно говорили о погоде, о том, с какой точностью прибыл поезд, и чьи часы показывают верное время.