Там у них, видно, и в самом деле закипело, кто-то наверняка позвал ее, может быть, Жора, и она опять ойкнула.
— Ну, сбежит! Передаю ему трубочку.
— Слушай! — сказал я ему уже весело, но как бы и с осуждением. — Ты, я вижу, там неплохо устроился!
Он ответил:
— Нормально. А что?
— Да нет, ничего. Как тебе город?
— Громадный город! Я и не думал, что он такой! А ты меня все в Майкоп да в Майкоп!
Ну конечно, это я. И силком отправил его туда. И заставил бросить там дружка, выпросить тридцатку у бабушки, чтобы к девочке в Коктебель слетать, давно не виделись, — тоже я!
А он частил:
— А завод какой! В самом деле — отгрохали!
— Ты уже был там, что ли?
— Дядя Витя сам на бюро, а меня к какому-то дяде в машину посадил, по дороге нам встретился, и он меня провез по заводу, Александр Петрович.
— Какой Александр Петрович? Как фамилия?
— Не знаю. Он сказал, что ты знаешь. Он тебе привет передал.
— Ну и что тебе на заводе — больше всего?
— Улицы!
— Нет, на заводе?
— А я и говорю: «Доменная». «Улица коксохимиков». «Улица сталеваров».
— А-а, — сказал я. — Эти улицы! А еще?
Он слегка подумал, я даже представил, как он хмурится, чтобы нужное слово подобрать:
— Понимаешь что: тут все работают!
— Во-он как! — уже насмешничал я. — А должны были выйти тебя встречать, что ли?
— Нет, просто когда мы были в Краснодаре на практике, там все стояли, курили… Да и в Москве на заводе были. Тоже стоят и курят. А тут работают. Как будто им некогда!
Хотел было его тут же повоспитывать, сказать что-либо суровое о пролетарских — не забывай, брат! — традициях Москвы, но вдруг представил, как улыбается сейчас, рот до ушей, какая-нибудь молоденькая, соединившая их со мной телефонисточка, как она тает вся — бальзам ведь на душу, сукин кот, льет! А то его там не заслужили!..
И я сам расплылся и только сказал ему:
— А ты думал?! Там так.
…Потом она бежала впереди меня, то и дело приседала, еще бы, столько терпеть, даже такой танкер не выдержит, возвращалась, помахивала хвостом, влажной мордою тыкалась в колено, заглядывала искоса в лицо, опять по своим делам убегала, деловитой трусцой кружила вокруг деревьев и снова принималась со мной заигрывать: я, мол, слушаю, внимательно слушаю, ты продолжай.
И я продолжал.
Понимаешь, говорил я, какое дело: там так. Ты щенком была, мы тебя только взяли, сами еще не знали — зачем. Ох и плохо нам было!.. И решили лететь. И вот иду я по улице, сгорбился, а мороз! Это тут у нас слякоть. А там зима так зима. Да ты помнишь, какие там зимы! Но это мы с тобой уже после поехали… А тогда я шел, вот так сгорбился, еле плелся, и кто-то толкнул меня и на лицо свое показал, я сперва не сообразил, шел себе дальше, а потом второй меня задел, ткнул вот так пальцем, снова до меня не дошло, пока кто-то, проходя, не сказал торопливо: «Трите, трите!..» Тут я понял: щека! Она у меня давно отморожена. Опять, значит, побелела. Но я тогда туго соображал. Как заторможенный. А мне уже на ходу подмигнул четвертый и перчаткой провел себе по скуле, а пожилая женщина с сумками в руках, вот ее я прекрасно запомнил, остановилась передо мной, подняла перетянутый платком подбородок: «Что жа ты, милай?!»
Кто тебя и где так еще пожалеет? Как меня тогда в Кемерове. На Советском проспекте.
Мне, собака, стыдно тебе сказать, но я не стал тогда тереть щеку. Я только выпрямился. И шел. И глаза у меня были, наверно, как у тебя. Преданные собачьи глаза. И почти все, ну, поверь, почти все, как ни торопились, порывались мне это, насчет щеки обмороженной, сообщить, а трое лохматых парней остановились, когда уже пробежали мимо, и один крикнул: «Эй, ты!.. Ты что, совсем уже?! Хлёбальник разотри!» И видок у них был! Такой решительный, как будто сейчас вернутся и сами за мой «хлёбальник» примутся, если тут же не разотру… Я чуть не плакал тогда, собака! А может, потихоньку и плакал. Там так. Холод, он делает людей лучше. Если он общий. Черт с ним, с хлёбальником, верно? Да пусть он совсем отмерзнет, если оттаивает душа. А там так. Никогда не трогай лохматых, собака. Никогда! Да и вообще: думай ты про всех про нас хорошо. Долго нет дома, не спеши делать вывод, что про тебя мы забыли. У магазина привязали, не решай, что навек. Оставили на денек у друзей, не подозревай, что мы тебя предали. Кто тебя, недотепа лохматая, предаст?! И если я вчера почти целый дель промолчал, это вовсе не значит, что я с тобой и не заговорю теперь больше и дремучая башка твоя и совсем одичает… И не дергайся, и не думай ты еще про нас про всех никогда, что так или иначе всем вам дорога — обратно в лес. Не затем же мы вас из первобытного тогда еще леса тысячелетиями на свет божий вытаскивали, чтобы снова вы потом разбежались и уже без нас издыхали от стронция… Видишь, я о чем?.. Ничего такого просто не может случиться, пока он сидит рядом с женщиной, о которой час назад ничего не знал, и рубает себе этот борщ.