Ох эти невинные хитрости, на которые мать шла от великой жалости к нашему Сереже и от великой любви к нам, ко всем ее детям… Тут уж и в самом деле была великая любовь, только порой слепая, порой своенравная, порой слишком гордая — кто теперь нас рассудит?.. Что касается меня самого, я в любую минуту готов признать, что во многом и многом я был неправ — но кому от этого легче?..
Но это уже потом, это потом затянет жизнь хитрый узелок, который она так любовно и так медленно плела столько лет!.. А пока все еще у нас у всех хорошо, все мы, несмотря ни на что друг друга любим.
И все еще были живы.
На маленьком самолетике, с которого так хорошо была видна моя почти в любое время года зеленая родина, я прилетал в станицу и первым делом, конечно, выслушивал нескончаемо длинный рассказ матери об их с Сережей нелегком житье — дед в таких рассказах, как правило, не принимался в расчет, — потом, уже на следующий день, шел в школу, в которой сам когда-то учился, которую вслед за мной окончили мой брат и моя сестра, и теперь уже там выслушивал то сострадательно-добрые и печальные, а то и злые слова от уже постаревших моих учителей…
Те из них, которых любил с детства я и которым стольким в жизни обязан, утешали меня, подбадривали, по-простому, по-нашенски говоря, что у моего старшего все еще впереди, что «восемнадцатая вода все вымоет», уж это и точно так, а те, которые меня недолюбливали еще и тогда, два десятка лет назад, с нескрываемой радостью громко заявляли — желательно в коридоре, желательно, чтобы народу при этом было побольше, — что да, что висит, конечно, в школе на стене мраморная табличка с именами «медалистов», на которой трижды повторена наша фамилия, но вот в четвертый раз этого не случится, уж тут и к бабке не ходи, не случится, нет, — дотянул бы хоть еле-еле!..
Подкинул папа своей школе сыночка!
Были потом, само собой, то терпеливо долгие, а то короткие и резкие, как весенняя гроза в этих местах, разговоры с сыном, и все-таки это еще ничего такого не значило, все это еще было счастьем, потому что выговаривалась наконец мама, добрели непримиримые, казалось поначалу, учителя, брался за книжки сын, и я потихоньку успокаивался, и уже находил время вволю побродить по покатым холмам нашего Предгорья и вволю потом посидеть в нашем доме за рабочим столом — на самом деле это был покрытый плюшевой вишневого цвета скатертью обеденный круглый стол, который стоял под оплавленной пластмассовой люстрою посреди зала… Посреди «большой хаты», как у нас говорили прежде.
Как хорошо работалось за этим столом!
Но среди других написанных в ту пору печальных строк вдруг появились эти: «Антоновка — это с т р а н а т в о е й м о л о д о с т и. Не очень устроенная, конечно. Но зато бескорыстная и свободная… У каждого должна быть такая страна, куда всегда потом можно вернуться, когда тебе станет отчего-либо плохо или заболит душа».
Осенью семьдесят седьмого года, когда мы жили уже в Москве, погиб наш семилетний сын Митя.
За месяц или полтора перед этим приснился мне сон: будто бы мы с женой, убитые горем, медленно бредем по ледяной, с широкими мазками крови, дороге и я говорю ей: «Надо пройти, понимаешь — надо пройти».
Тогда я постарался этот сон тут же забыть, но после, когда Мити уже не стало и мы с женой, поддерживая друг друга, тихо брели однажды по тротуару рядом с трамвайной линией, где это случилось, мне вдруг четко вспомнился сон, и я вдруг с ужасом понял, что одеты мы с женой точно так, как одеты были — я это совершенно точно помнил — в том сне…
Жене я об этом не сказал и не говорил еще года два, — наверное, нам еще нельзя было обо всем этом говорить.
Митя погиб напротив дома, и весь наш громадный, в шестнадцать этажей, дом запомнил и похороны, и конечно же нас с женою… На нас смотрели потом такими сочувственными глазами, что я стал невольно почти со всеми здороваться. Наиболее сердобольные спрашивали порой, как мы поживаем, и я, безраздельно занятый горем, почти машинально отвечал, что хорошо, спасибо… Одна молодая соседка по подъезду, у которой подрастал маленький сын, каждый раз, когда мы встречались в лифте, настойчиво справлялась о здоровье жены, и тут я тоже всякий раз говорил, что жена здорова, спасибо, ничего… Говорил так до тех пор, пока соседка однажды приподняв руки, не вскрикнула: «Да что же это за каменное сердце?!»