Выбрать главу

Андрей спросил таким гоном, будто все уже решено и никаких сомнений нет. Трегубец так и не заметил, как это Ветров его разоружил (морально, естественно). Но ему вдруг расхотелось спорить: он только махнул рукой и сказал:

— Вместе сходим.

В канцелярии, где стоял ксерокс, подполковник громко сказал женщине в капитанской форме:

— Откатайте журналисту приговор Куравлева.

— Хорошо, — ответила капитан и поправила завиток у виска.

Ветров, которому много раз говорили о силе его взгляда, отвел глаза. Дабы не смущать женщину. (При этом он успел заметить, что у нее зеленые глаза и белоснежная шея с тонкими прожилочками.)

Взор журналиста упал на картину, висевшую на стене. Вернее, это был триптих.

— Понравилось? — Подполковник заметил, куда был направлен взгляд Андрея. — «Люди и звери» называется. Кстати, Куравлев нарисовал.

— Да-а? — Ветров удивился.

— Он разве не писал вам, что хорошо рисует?

— Нет.

— Зря. Картины у него действительно замечательные. Даже и не скажешь, что убийца рисовал.

На левом полотне старушка кормила голубя. Согнутая, с крючковатым носом, она сама напоминала голубя. У птички было перебито крыло. А старушка сыпала крошки из морщинистых пальцев. У ее нижнего века лежала крупная, похожая на хрустальный шарик слеза.

Справа гордо вышагивала (язык не поворачивался сказать: изображена, нарисована) женщина. Толстые ноги в полусапожках ступали по брусчатке. Рядом шла кошка, точь-в-точь — близняшка женщины. Все в них было одинаково: вальяжная осанка, надменный вид, презрительный (и чуточку с ленцой) взгляд. Сходство довершала пушистая шубка женщины.

В центре мальчишка-арестант прятал под телогрейкой крысенка. Вокруг скалили зубы конвоиры. Свирепые псы рвались с поводков. Мальчишка затравленно озирался, прижимал к груди крысенка. На асфальте таяли сугробы. С зеленой вышки часового свисали сосульки. А низкое небо, перетянутое колючей проволокой, давило на мальчика-крысенка всей своей неземной тяжестью.

— У нас вообще-то не принято вешать в кабинетах работы осужденных, — словно оправдываясь, заметил Трегубец. — Тем более что он сотрудников здесь изобразил не очень хорошо.

— Почему?

— Ну разве мы такие?

От каждого полотна, казалось, исходил свет. Только в левой части свечение было серым. В правой — голубым. А в центральной — зеленым.

— Конечно, сотрудники получились слишком лютыми. Действительно, словно псы, — задумчиво сказал подполковник. — Здесь он переборщил. Вышло даже несколько карикатурно. Но идея — замечательная. Вот наши женщины и не удержались, повесили. Хотя вообще-то надо снять…

— Алекса-андр Николаевич… — протяжно воскликнула капитан.

В ее голосе перемешались испуг, мольба, женское кокетство. Все это вместе получилось так трогательно, что могло бы растопить любое мужское сердце.

— Ладно, ладно. — Трегубец улыбнулся и бессильно махнул рукой.

Андрей Ветров всегда был холоден к живописи. Он искренне не понимал, отчего люди готовы выкладывать большие деньги за некоторые полотна. Однажды Андрей в дружеском разговоре спросил об этом у коллеги, который был несколько старше его и собирал картины.

Тот спокойно объяснил:

— Если ты спрашиваешь, значит, у тебя закрыт этот канал. Ты еще не видел картину, которая бы захватила тебя, потрясла. Не переживай: все люди разные. Кто-то чувствует (и потому любит) музыку, кто-то — стихи. Кто-то вообще ничего не чувствует. Искусство — способ взлететь к небу, даже если это искусство повара.

— Особенно если это искусство повара, — заметил Ветров, делая ударение на слове «особенно».

— Вот видишь: для тебя не все потеряно, — улыбнулся товарищ. — Лично меня полный желудок тянет вниз.

— Ты, видно, не пробовал манты с мясом и сочной тыквой, слепленные косичкой по-уйгурски, — голос Андрея потеплел, — да еще политые вьетнамским соевым соусом. Именно вьетнамским. Никогда не бери наш соевый соус или европейский. Разве в какой-то Голландии могут делать настоящий соевый соус?

Андрей так расчувствовался, что погладил себя по животу, представляя, как тают там домашние мантушки, разливая солнечное тепло по всему телу.

— Нет, не пробовал, — рассмеялся коллега.

— Ван Гог против мантушек с тыквой слаб, — шутя заметил Ветров. — И Гоген слаб. А Репин и вовсе рядом не стоял.

— Просто ты еще не открыл для себя живопись.

Ветров пожал плечами. В глубине души он остался при своем мнении: место живописи в этом мире преувеличено. Любовь к ней признак интеллектуального снобизма. Мол, вот мы какие: утонченные, чувствительные. В итоге срабатывает принцип голого короля. Никто не понимает картин, но изображает благоговение, боясь показаться толстокожим быдлом. Так думал Андрей, пока не увидел работу Куравлева.