Выбрать главу

Костя помолчал немного, словно обдумывал что-то.

-  Моя бабушка, а она, доложу вам, женщина мудрая, так вот она сказала о «Грачах»: «Через эту картину открывается доброе сердце художника. Горячо любит этот человек родную природу...» Я  так разумею,— Костя  порывисто  повернулся к ней,— прилет грачей возвестил не только весну как время года, но и весну в искусстве русской живописи... Выставка, Юлия Михайловна, теперь ездит по городам. Буде случится — побывайте, всенепременнейше. Не пожалеете. У нас нынче только об ней и разговору.

Они уже подошли по снежной пороше к фургонам. Из-за двери доносятся звуки мандолины, печально-трогательные: Краузе играет. Расставаться не хотелось. Костя стал рассказывать о своем посещении в столице на Караванной цирка Гиине.

-  Я тогда был еще мальчиком...

Юлия улыбнулась про себя: «Ты и сейчас еще мальчишечка...»

-   Восхитительно, знаете ли, что-то необыкновенное... Конечно, братьев Никитиных цирк...  (Юлия вся внимание) будет... э... победнее. Это уж, простите, так. Не согласны? — Их глаза встретились. Юлия согласилась великодушным кивком.—Но кое в чем и не уступает.   Сказать   по   чести,   впечатление   разрушается... (Юлия улавливает в его голосе извинения) оттого, что музыка... как бы сказать... шарманка... Что?.. Орган? Пусть орган. А все ж таки извините за прямоту, скудно. Только прошу, бога ради, не обижайтесь, Юль Михална. Главное — не совпадает: орган сам по себе, а там у вас... на арене, тоже само но себе... Воля ваша, конечно, но вот если бы на худой конец сносное музицирование на фортепьяно, и то куда благозвучней...

«Да уж, слов нет,— думает Юлия,— под орган матлот на лошади танцевать хуже некуда... Но что поделаешь...» Юлия отвлеклась мыслями, а Костя уже говорит о чем-то другом.

-   ...Поэтому многие рисовальщики являются истыми охотниками до сего зрелища. Любят делать наброски, допустим, лошадей, гаеров, наездников   («и  наездниц»,—плутовски улыбнулась она своим мыслям). Полагаю, Юль Михална, что вы знакомы с офортом гениального испанца Гойи «Королева цирка»? Прелюбопытная, однако ж, вещица. Коли не приводилось видеть, почту за удовольствие передать содержание.

Юлия поощрительно улыбнулась.

— Представьте себе: белая лошадь, великолепно схваченная мастером, а на ее спине — наездница, грациозная, с тонкой точеной шейкой. Наездница в длинном легком платье, светлых, серебристых тонов... Она стоит, вот как вы, на крупе и балансирует, держась за тонкий поводок...

Хотя рассказ художника интересен Юлии, все же чувствует она себя неловко: «Что подумают наши, коли встретят здесь».

Улыбнулась виновато и сказала тихо своим грудным голосом: (Пора уже». Вынула из муфты руку, взяла узелок и протянула Косте теплую ладонь. «Пойду...». И снова улыбнулась, обаятельно сощурив веки: «Лошадушки меня, поди, уж заждались...».

18

Еще в сенях послышались громкие голоса спорящих. Костя подумал: «Опять сцепились». И едва вошел в класс, как горластый Чернышев тотчас пригласил его в союзники:

— Объясни, Кузнечик, хоть ты этому олуху царя небесного,— Чернышев с насмешливой гримасой кивнул на своего противника, кучерявого Маламьянца,— ведь смешно и глупо относить цирк к области прекрасного. Цирк — это низменное зрелище для толпы. И только.

Маламьянц с пылкостью южанина отпарировал:

-  Фу, какая дичь! Не для толпы, как вы изволили выразиться, пан Чернышевич, а для публики, для людей. А иначе по-нашему выходит, что и столбовой дворянин Кока Кузнецов — толпа. А  Кока  Кузнецов, было бы вам известно, неравнодушен к цирку.

-  И особенно к хорошеньким наездницам,— ввернул Чернышев под взрыв смеха.

Вешая пальто и неторопливо снимая валяные полусапожки, Костя заинтересованно слушает стоя спиной и улыбается про себя, но в спор до поры не ввязывается.

-  Как вам угодно, милостивый государь,— сказал запальчиво Клейнгольц, худой, с очень бледным лицом и впалой грудью шатен, прозванный в студии Баталистом, ибо никаких других жанров не признавал,—но я тоже считаю: цирк — суть одно развлечение. Ходят туда исключительно для отдыха. И где там наш досточтимый Гургоша увидел красоту, только ему одному, пожалуй, и ведомо.

Гурген Маламьянц не сдавался. Сверкнув глазами, он произнес с вызовом, вразбивку:

-   Да, повторяю, красота.

Долговязый, крупнотелый Чернышев навис над Гургеном. Насмешливо ухмыляясь, он глядит сверху вниз петухом на тщедушного противника:

-  Ха, красота...— глумится он.— Уж не на конюшне ли, сэр, у конских хвостов померещилась вам эта самая красота?

Константин Кузнецов понял — настал момент вмешаться:

-  Зачем зря шуметь? Да, смею уверить, в цирковом зрелище все ж таки есть своя красота. Надеюсь...

-   Нету! — капризно выпалил Баталист.

Кузнецов обернулся в его сторону, а в это время с другого бока — Чернышев: «Нет и не было!»

По лицу Кости пробежала тень неудовольствия, но он сдержался. Ответил миролюбивым тоном:

—  Помилуйте, да вы, поди, настоящего-то цирка и не видали... Нет, господа хорошие, в цирк, все равно как и на берег какой-нибудь живописной речушки, как и на вернисаж, как и в балет, приходят за красотой. Вряд ли надо пояснять, что прекрасное — это   насущная   потребность человеческой   души.— Костю слушали с уважительным вниманием.— Только разница та, что в балете, на мой взгляд, красота изнеженная... На арене же красота мужественная. Но именно красота. Так что уж извините, но приходят в цирк все-таки и за красотой.— Костя на секунду задумался.— Ну разве что еще и посмеяться.

—  Вот! — подхватил Маламьянц.— Посмеяться.   Но   ведь   комизм,— выкрикнул он задорным тоном,— это тоже область прекрасного! Тоже эстетическая   категория.— И   насмешливо   добавил: — Это ведь у нас только одному маэстро Чернышеску неизвестно.

Костя поддержал его:

-  Навряд ли кто станет спорить, что смех — потребность человеческого духа. И что субъект, не испытывающий этой потребности, все равно что калека — глухой или там кривой. Да как можно русскому человеку не любить березку, не любить жеребенка или, скажем, вишню в цвету! Помилуйте, да это же аномалия какая-то! Положим, я знаю людей — и немало, кои гнушаются... Я говорю касательно цирка. Но это их дело, господь с ними. Как я наблюдал, это большей частью фанфароны...

Щеголеватый Чернышев заносчиво хмыкнул и, посвистывая, пошел к вешалке. Спор иссяк. За Чернышевым стали собираться по домам и остальные. В студии остались только Костя да Гурген.

В комнате тепло, на стене среди зелени плюща уютно горит двенадцатилинейная лампа, покрытая зеленым абажуром. Под тихое бренчание Костиной гитары Гурген принялся отделывать свой набросок, склоняя голову то на один бок, то на другой или откидываясь от мольберта. И вдруг спросил:

-  А почему ты рисовал ее не в рост, как все, а только головку? А?

Костя взял еще несколько аккордов и умолк, привалясь щекой к гитарному боку.

-  Ну дак что? — повторил Гурген.— Соблаговолите, синьор, ответить...

Ты же знаешь, что я сделал много набросков во время представления. А на этот раз хотел портрет... Да вот не вышло...

-  Покажи.

Костя грустно покачал головой:

—  Не получилось так и не получилось...

—  Что, сходства нету? Не уловил?..

—  Да разве суть во внешнем сходстве.— Костины щеки зарделись легким румянцем.— И может, не во мне дело... Может, в том суть, что уж очень изменчивы ее черты, все равно как облака ветреным утром.— В досадливом порыве Костя шлепнул по гитарной деке.— А главное — глаза... Ну не даются — и все!

—  Да-с, глаза у нее что-то особенное...

—  Хочешь верь, хочешь нет. а я даже, когда обратно шел, подумал — уж не бросить ли все. коль таланту не дано...

-   Господь с тобой! — пылко   встрепенулся   Гурген.— Да   ты что! Не получилось с первого абцуга, так и побоку любимое дело... Хорош гусь, нечего сказать!