- Да это я так, от досады.— Костя упрямо тряхнул своими светлыми волосами до плеч.— Портачишь, и сам путем не знаешь, почему портачишь...
— Да уж! Передавать на полотне жизни» человеческого духа — это ведь и есть вершина искусства... А чтобы написать такое живое лицо, как у этой особы, это еще надобно как следует помучиться.,.
Костя слушает рассеянно, он думает о своей сегодняшней неудаче: глаза наездницы на холсте получились немыми. Нет, не ее глаза. В тех — глубина, то они ласково-нежные, то колючие, те смеющиеся, то вдруг испытующие — в самую душу тебе пропинают...
- Нет,— говорит он вслух,— тут, брат, только Крамскому под силу.— И, видимо, смутившись столь бурного проявления чувств, свел на шутку: — А нам, грешным, остается одно — конские головы на вывесках...
19
Карл пристально взглянул на вошедшую. Игроки в лото тоже остановились. Дмитрию и Миколе пришлось даже обернуться через плечо, чтобы рассмотреть Юлию. Спасаясь от смущения, она сразу же с места в карьер начала пересказывать услышанное от Кости:
- Один художник... испанский, нарисовал картину из нашей цирковой жизни.— Юлия подала Краузе в протянутую руку снятый с плеч салоп.— «Королева цирка» называется. Не видели? — спросила у Карла, стоящего спиной,— он вешал на гвоздь Юлину одежку.— Изумительно... Представьте себе: наездница стоит на лошади, а лошадь — не на манеже, а... в воздухе... на канате.
— Лошадь на канате? — переспросил Петр.— Быть того не может.
Неужто конь устоит на канате? — усомнился Дмитрий своим грубоватым тоном и вопрошающе посмотрел на Зотова.
Зотов не ответил, а Краузе, взглянув на Юлию из-под пенсне, сказал:
- Если б еще не картина, а реклама, тогда понятно, а так — глубоко сомневаюсь.— Он скривил тонкие губы и снова склонился к мандолине.
- И я сомневалась. Но меня уверяли, что тот испанец был любитель цирка. Не пропускал ни одного представления... И даже, говорят, ездил в другие города смотреть. И рисовал, говорят, с натуры...
Переполненная впечатлениями, Юлия, признанная рассказчица, пускается передавать обитателям фургона в лицах содержание картин, о которых услышала от Кости...
- А с чего же ему было чинить допрос родному сыну? -спросил из дальнего угла, с лежака Александр Никитович.
Не впервой замечает Юлия жадный интерес Никитиных к русской старине, к событиям минувших лет, как вот теперь — к истории сложных отношений царя Петра со своим старшим сыном. И Юлия, наделенная пылким воображением, старается передать фургонщикам все, что помнила из читанного и что услышала от Кости. Рассказывая, она увлекается сама, импровизирует; речь ее льется свободно, без запинки, ей легко, как птице, подхваченной воздушным потоком и парящей в вышине. К тому же в фургоне нет хозяина (при нем она почему-то чувствует себя скованно). Юлия искусно пользуется своим голосом, богатым интонациями. Чуть ли не шепотом рассказывает о заговоре, в который вступил царевич против отца, о поспешном бегстве Алексея под защиту австрийского императора, о сокрытии беглого царевича в строжайше охраняемых секретных местах. Ее красивое лицо оживляется необычайно выразительной мимикой. Юлия давно знает, что способна увлечь слушателей даже немудрящей историей, даже небылицей, а тут — повесть о хитроумном и коварном плане заманить блудного сына в Россию и о его злодейском удушении.
Для Зотова, полжизни проведшего вне родины, эта страница российской истории прозвучала ошеломляющим откровением. «Вон, оказывается, как это делалось-то раньше!.. Раз —и нету! Убрали с дороги цареву кровь царевы же сатрапы»...
Напряженное внимание Юлия разбавляет шуткой: привычно актерствуя, заговорила вдруг голосом Зотова, ухватив себя, как он, за подбородок: «Вот ба пантониму про это, про царевича Алексея и Петра Великого! Публикум так ба и ломилась!» И сама первой рассмеялась, и смех ее слился с гоготом остальных —уж очень похоже и очень неожиданно это вышло.
Петруша разом, будто принял от партнерши долгожданную карту на игорном столе, в том же пародийном тоне, мгновенно преобразился в Миколу: шмыгнул носом, скособочился и голосом с хрипотцой закричал угрожающе: «Стребайте отселева! Ось я кыш!» Пародист делает пугающее движение, словно хочет погнаться за мальчишками. И вдруг на его лице и во всей расхлябанной фигуре — почтение: «Вы пытаете, Яким Ляксаныч, що я тут роблю? Я тут, Яким Ляксаныч этих гонял... байструкив, що б не лезли... А то, гляди, завтра им схочется унутрь...» Переждав, пока отсмеются, Петр (сам он не выходит из образа) с новым выражением лица бранчливым тоном обращается теперь уже к Юлии:
- А вы, Юль Михалиа, хучь и актерка, а негоже вам не у свое дило устрявать... Не след Жамильку двумя чапракамы покры-вати...
- Но-но, Микола! Не забывайся! — неожиданно говорит Юлия носовым Акимовым звуком. И все даже затаились на миг — до чего сходственно и до чего комично-дерзко...— Я, кажется, тебе уже строго наказывал, Микола, слушаться Юлию Михайловну...
Дальше говорить ей не дали — покатывались от хохота...
Дверь резко распахнулась. Вошел Аким. Всем ясно — слышал. Немая картина чуть покороче, чем в последнем акте «Ревизора». И вдруг Юлия вильнула по-лисьи, подкатилась к господину директору, медово улыбаясь, взяла за пуговицу и, поигрывая ею, запела наивно-детским голоском:
- Мы тут баловались немножко, Аким Александрович, шутили... и я вот... право... глупо получилось, я... в шарже изобразила вас. Дружески, поверьте... но вы же и сами любитель пошутить...
Боже мой, да разве можно обидеться на такую-то ласковую лиску. И Аким успокаивает ее, добродушно улыбаясь, он ведь ноне и сам в отличном расположении духа, можете даже, коли есть охота, продолжать, а он послушает.
- Ну а коли нет,— сказал, посерьезнев,— тогда обрадую: получена депеша. Завтра отправляемся в Тулу.
20
Прошло два года с небольшим, до отказа заполненных событиями, испытаниями, дорожными неурядицами, когда в осеннюю пли весеннюю распутицу надолго застревали с фургонами в непролазной грязи. Случалось проезжать через охваченные голодом губернии, от бескормицы пали две лошади. Особенно тяжко приходилось зимой, в неотапливаемом шапито: холод пробирает до костей, а тебе нужно, сбросив с плеч шубейку, выйти на промерзший манеж в открытом костюме и, приветливо улыбаясь, проделать свой номер.
А сколько за два года выпало неожиданных происшествий, вроде камышинского. По семейному преданию, в один из дней выдался такой силы снегопад, что брезентовый купол не выдержал тяжести и, разодранный на куски, рухнул вниз, прикрыв манеж, как саваном. Деревянный барабан цирка с местами, сбегающими горкой, превратился в огромную снежную воронку. Казалось, что не станет никаких человеческих сил вернуть к жизни погребенное под заносом. Вся цирковая семья взялась за лопаты. Краузе шутил: «Откапываем Помпею». Отвозили снег на санках, на листах железа, на ковровых дорожках. Потом штопали, чинили брезентовую крышу. И сделали чудо: работу, которой хватило бы на несколько дней, выполнили в считанные часы. Было и радостное: женился Аким. Наездница Юлия, которая так всем полюбилась, стала госпожой директрисой. Краузе, по доброму соглашению с Никитиными, то отделялся на некоторое время, работал самостоятельно, то вновь примыкал к старым компаньонам.
Проколесив по захолустным уездам не то чтобы совсем бездоходно, но и не слишком разживисто, Никитины надумали масленную неделю отработать в Москве.
Было, конечно, страшновато. Ведь здесь, на Воздвиженке, уже действовал цирк, шикарный, теплый, которым, как знали Никитины, успешно руководил энергичный Гаэтано Чинизелли. И все-таки решили рискнуть. Тот цирк им не препона, он держится на иностранных артистах, и публика у них другая — купечество да аристократия. Никитины же ориентируются на простую празднично-гуляющую публику, уж ей-то братья сумеют потрафить, дадут зрелище свое, русское.
Аким Александрович прибыл в Москву загодя: разнюхать, что да как... Еще до публичных торгов выяснил, что тес в цене и потому постройка влетит в копеечку. Кинулся к подрядчикам — не знают ли где зданий, подлежащих сносу? Ответ был неутешителен: надобно подождать. Но ведь масленая-то не ждет... Стал уже с беспокойством колебаться: есть ли в таком разе смысл вообще идти на торга за место драться.