Уже совсем собравшись уходить, Никитин услышал самое важное: Лентовского, как главного устроителя, вот уже целую неделю донимает Чинизелли: требует, чтобы его цирк был представлен на коронации. И уже дважды присылал своего управляющего...
Вечером Михаил Валентинович подтвердил это и добавил:
— А вчера и сам прикатил. И знаешь — ничего. Деликатный. Предложил конкурс: у кого лучше программа, тот пусть и работает.
Никитин ошарашен известием.
— Как же так! Ведь все уже было решено. Депешу-то нам ты подавал.
— То-то и оно, что было решено. А нынче — задний ход. По этому поводу и вызывал Рихтер. Знал бы, какое сражение пришлось выдержать из-за вас! Ведь он, иезуит, не кричит и ногами не топает, пет, он в тебя буравом так и вкручивается: «Вы же уверяли, что покажете самое лучшее, ну так милости просим, и покажите столичный цирк господ Чинизелли. Солидный. Апробированный. Известно, что его императорское величество не раз изволили осчастливить сие зрелище своим посещением».
Лентовский говорил немного раздраженно, крупно вышагивая по своему просторному кабинету, увешанному афишами. Речь его энергична и горяча. Черные мохнатые брови порхают над переносьем. Голосом Рихтера он продолжал:
— Ну чего вам ссориться с нами и с ними...— Он указал пальцем наверх.— Зачем? Не понимаю: если в столице хотят, чтобы выступал Чинизелли, так и пусть. Сделайте честь. И стоит ли вообще о такой малости затевать дебаты.— Лентовский остановился возле Никитина, его глаза улыбались насмешливо.— А я твержу одно: «На коронации русского государя, ваша светлость, на русском гулянье и зрелища должны быть исключительно наши, русские». Он упрям, а я еще упрямей!
Слушая объяснения Лентовского, Аким Никитин напряженно размышлял: «Чего же мы тогда спешили? Зачем городили огород, зачем набирали такую большую труппу, для чего накупили столько лошадей?» Он все еще надеется уловить в словах устроителя гуляний хоть какую-то зацепку. Но ничего обнадеживающего, никакой реальной опоры. Чувство, которое нарастало у него внутри, было сложным: растерянность, досада, раздражение. Неожиданно в голову пришла мысль: «А что если самому поехать к Рихтеру и объясниться?»
Лентовский решительно замахал рукой:
— Что ты, что ты! Ни в коем случае. Только испортишь дело.— Он сел рядом с Акимом.— Доверься мне, дорогуша, немного выдержки. Хоть на кривой, а немца объедем.
«Немного выдержки»,— повторял Никитин, шагая по улице под моросящим дождем. Слабая, а все же надежда. В состоянии душевной смятенности он идет, не разбирая дороги, по лужам и грязи, споря с Лентовским, пререкаясь с самим собой. Мысли его беспокойно роятся вокруг Чинизелли, Рихтера и Лентовского. Только эти трое видятся ему сейчас, словно в ярко освещенном круге, какой пускает на белое полотно своим волшебным фонарем Карл Краузе. Все прочее за этим четко очерченным кругом неразличимо. Тайный советник с нерусской фамилией представляется ему поджарым, гладко причесанным, с большими залысинами. Одет в мундир, облитый золотым шитьем, с тугим стоячим воротником. К такому и старался подобрать ключ, напряженно прикидывал — с какого же бока подойти? Хорошо знал — самая верная дорога, как ему подсказывал жизненный опыт,— мзда. Но ведь этому так просто не сунешь. Топнет ногой и укажет на дверь. Мысль о взятке Никитина нисколько не смущала, не казалась оскорбительной. В его представлении это было в порядке вещей. В том мире, где жил он, всё, или почти всё, продается и покупается, только цена, понятно, каждому разная.
Надо бы иметь полную картину об этих Рихтерах. Петьке познакомиться с их горничной или белой кухаркой и влюбить в себя. А там видно будет, как дальше. Теперь что с Чинизелли? Этот орешек потверже будет. «А пока суд да дело пошлю-ка Петьку на Воздвиженку, пускай все разузнает про Чинизелли»,— решил он, направляясь по узкому гостиничному коридору к своему номеру.
За дверью слышались громкие голоса. Аким стащил с ног сапоги, заляпанные грязью, постоял, послушал. Женщин вроде бы не было, но на всякий случай постучался. В комнате накурено. Круглый стол придвинут к диванчику и заполнен закусками: прямо на бумажных обертках, серых, розовых, зеленоватых, над ними высились бутылки с вином и пивом. Рядом с Петром — юноша красивой наружности, в жилете, без пиджака. Черноволосый, хорошо постриженный, с темными живыми глазами.
— Толя,— представился гость, выйдя из-за стола и надевая висевший на спинке маренговый пиджак, ладно сидящий на нем. С вежливой улыбкой он подал Акиму руку. Они пытливо посмотрели друг на друга, спрашивая глазами, стараясь понять: «Кто ты?», «Что ты?» Аким подумал: «Барчонок. Видать, по собутыльно-му делу. Вечно Петька вожжается с такими». Анатолий церемонным жестом пригласил пришедшего сесть на диван, а для себя подставил стул и принялся проворно очищать скатерть от остатков еды, придвигая к хозяину свертки.
— А господин Дуров — нашего поля ягода, циркист,— сказал Петр, кивнув на гостя. И уточнил: — Начинающий клоун.
Это удивило Акима. Он умел безошибочно определять по лицам и манерам людей их происхождение. «По виду вроде из благородных и вдруг — паяц. Как-то не вяжется...». Петр, благодушно постукивая пальцами по шуршащей обертке, пояснил:
— Толя — москвич, здесь и родился. Дворянин. После смерти родителей находился на воспитании у крестного, вместе со старшим братом. Брат, между прочим, тоже увлечен цирком. И тоже научился акробатничать. Толя целый год работал номер с Николет. А в Одессе у них...— Петр развел два вытянутых пальца, выразительно показав происшедшее разногласие.— После того он захотел попробовать себя клоуном. Выступал у Труцци, имел успех, теперь завел дрессированную свинью, учена не хуже, чем у Танти.
Слушая брата, Аким подумал: «Сейчас будет просить за него, чтобы взяли в труппу». Петр сказал:
— Толя предлагает нам свои услуги. Конечно, с дебюта.
Оба — и Петр и Анатолий — в упор взглянули на Акима. Но тот молчал, лишь неопределенно повел своими рыжими бровями. Не в его правилах распинаться о своих неудачах, но сейчас он почему-то буркнул, беря двумя пальцами розовый кружок сёмги с серебристой опояской: «Еще неизвестно, будем ли сами работать». И на вопрос оживившегося вдруг Петра: «Как так? Что за новости?» — рассказал о неожиданном приезде Чинизелли и его настойчивых домогательствах.
— Выходит так,— сказал Анатолий,— человек предполагает, а Чинизелли располагает.— И присовокупил: — Я вот тоже у господ Труцци предполагал задержаться, а пришлось — я уже говорил Петру Александровичу — ретироваться...
Петр пояснил:
— Толя помог Орландо — ты знаешь его, жокей, в Туле у нас работал,— так вот он помог ему тайно обвенчаться с дочкой хозяина. Как ее?
— Эстерина. I
— А Труцци, понимаешь, был против. (
— И за вмешательство в семейные дела,— с насмешливой1 ухмылкой вставил молодой человек,— меня того... турнули. А сами они очень симпатичные, и Эстерка и Орландо. Оба — близорукие, оба — остроносые.— Анатолий пародийно изобразил пальцами их носы, длинные и заостренные, как птичьи клювы.— Сойдутся нос к носу, будто журавель с журавкой, и курлычут весь день. Он ее все нежно мухой называл: «Ах ты муха... Литл май муха...» А я ему: «Слушай, Орландо, не делай из мухи слона».
Петр рассмеялся и спросил про шорника Ивана Платоновича, что прежде работал у них, а потом устроился у Труцци.
— Там,— ответил гость.— Живет припеваючи.— Толины черные глаза сверкнули озорновато.— И п о п и в а ю ч и.
— За это самое мы ему и отказали. А так бы — золотые руки. Аким отвлекся, размышляя о семействе Труцци. Он знал, что они появились в России три года назад и сразу же круто пошли в гору. Было известно, что выписал семейство Альберт Саламонский для открытия своего Московского цирка.
— Нет, не Московского,— уточнил Анатолий.— До Москвы была еще Одесса.
Он, Толя, это потому хорошо знает, что был дружен со вторым сыном Труцци, своим погодком Жижетто. Славный малый. А как сложён! Прямо олимпийский бог! Из всей семьи он самый красивый и первый научился говорить по-русски.