— То в деревне, — зло обрывал Родион. — Было да быльем поросло. Не для того революцию делали, чтобы сказки рассказывать. Я не хочу, чтобы моей дочери…
— Нашей дочери, Родион, нашей.
— Все равно! Нашей! Нечего с пеленок набивать в башку всякой дряни. Надо понимать… приучать… вот с малых лет, теперь…
— Ну, а что же ты посоветуешь рассказывать? — покорным голосом вопрошала Варвара Михайловна. — Я не сомневаюсь в твоих педагогических способностях, научи.
Родион останавливался против жены и с открытым ртом глядел на нее.
— Это… это… — бормотал он.
— Ну? — улыбалась она.
— Ах, дьявол! — кричал он, взмахивая кулаками. — Не в этом дело, пойми!
— А в чем же?
— Да ты пойми! Придумай сама, чему же тебя учили, зачем? Ведь ты ученей меня, ну и придумай. На кой дьявол ребенка с этих лет морочить?
— Я не могу придумать, — говорила Варвара Михайловна, чуть подергивая губами, — у меня не хватает фантазии. А потом — мне нравятся сказки. И тебе нравятся, а ты притворяешься, напускаешь на себя. Ведь напускаешь, Родион, сознайся!
— Ты, ты напускаешь! Ты врешь, что не можешь! Ты не хочешь, а говоришь — не можешь!
Варвара Михайловна улыбалась в последний раз, лицо ее делалось строгим, она еще ниже опускала голос:
— Ты здоровый мужик, Родион, и к тебе не идет, когда ты кричишь словно неврастеник. Уж если кричать, ты рявкни разок, как в деревне на бабу, и ладно. Но ты себя испортил всякими брошюрками. Ведь по твоим убеждениям кричать на женщину постыдно, да? Правда?
Она глядела на него, вскинув голову, веки ее вздрагивали, было похоже, что она вот-вот захохочет. Но, выждав минуту, она продолжала чуть слышно, с тоской и затаенной какой-то злобой:
— А на меня нужно кричать. Меня нужно держать вот так. Я, может, этого и хотела, когда с тобой сошлась. А ты…
Она молчала немного, потом потягивалась, подняв над головой руки и хрустнув пальцами.
— Как мне с тобой скучно!
— Давно ли? — буркнул Родион.
— Чем дальше — тем скучнее. Надоело мне слышать, как ты чужие слова повторяешь. Все вы чего-то придумываете, все норовите почудней. А вот я смотрю — за это время только и поняли, что рубль дороже копейки. Эка! Открытие! Да я это, как себя помнить стала, — знаю. А вы носитесь, точно курица с яйцом. И ты клохчешь вместе со всеми: детей надо обучать на трудовых процессах, сказки — пережитки суеверий, религия — опиум для народа, Волга впадает в Каспийское море. Господи, какая скука, а главное — не идет это к тебе, и трудно тебе ужасно. Ведь ты — здоровый мужик.
— Ты что, в это самое слово «мужик»… как это… ты хочешь что в это слово?., ты думаешь…
— Ах, Родион, я сказала, что думаю. Ску-чно. Понял? И обо всем мы давно переговорили.
Родион поворачивался к двери и гудел угрожающе:
— Правильно! Переговорили! Довольно!
Он запирался в своей комнате и начинал думать наедине. Кожа на его лбу набухала шишками, от одной брови к другой перекатывался орех, гримаса — старая, оставшаяся с тех пор, как он вытащил из воды Шеринга, болезненная, что-то пересиливавшая гримаса — искривляла его лицо.
Надо было отыскать порядок, какую-то причинность. Всем в мире руководила эта причинность, закон ее был несомненен, Родион не только догадывался о нем, но, казалось, мог разглядеть его устройство, как разглядывал поверхность реки, сощурив глаза, распознавая по цвету и рельефу волн кривую фарватера.
Начать с вещей. Их делают, они изнашиваются, их починяют или выбрасывают вон. Ступени равны, отчетливы, прозрачны. Как на судовой службе — малый ремонт, средний, большой. Малый выполняют на ходу, в пути, у пристани, на средний ремонт судно ведут в затон, к мастерским, а на большой — в доки.
Как неколебимо прочна последовательная смена этих ступеней, какая разумная, завершающая стройность в наивысшей из них — в доках! Здесь ясно назначение каждой стрелы, подпирающей судовой корпус, и ни один удар молотка не может вызвать недоумения.
Недаром снятся Родиону доки, недаром видит он протянувшиеся в небо леса и даже во сне его оглушает гулкий грохот железа. И когда этот грохот раздается где-нибудь наяву, Родион ощущает такую крепость в плечах, что, кажется, взмахни он руками — и, как во сне, руки поднимут его на воздух. О, человек — истинный владыка вещей, они повинуются ему, и он умеет заставить их служить себе.
Но человек… да, да, вот здесь начинался весь этот туман, здесь заволакивалось сознание болотной мутью, и омерзительным исчадием трясины выползали в памяти городские дуры — Катерина и Лизавета Ивановны.