И в самом деле, припомнилось Ванессе, было одно светлое пятно в том холодном пенале, где проходил общий сеанс, единственное лицо, совершенно не вписывающееся в депрессивную картину там происходящего. Действительно, Эрика диссонировала с окружающим, как яркий, вибрирующий мазок на сплошь безнадежно мертвом полотне. Такая мягкая, связная речь, такое изящное лицо с матовой кожей и искристыми глазами и тихий короткий смешок, отрезвляющий от кошмара. «Она — не сумасшедшая», — думала Ванесса, наблюдая, как ее новая знакомая, отвернувшись от надзирателей, демонстрировала трюк с приемом лекарств (с этой целью она открыла рот, указывая на предполагаемое месторасположение таблеток между щекой и языком), и впервые за долгое время Несса улыбнулась. Желание дружбы осталось неподвластным даже такому жестокому эксперименту, которому на протяжении многих лет, как позже узнала Ванесса, подвергали Эрику психиатры.
— Представь, что ты играешь в спектакле, — шепотом говорила Эрика, близко наклонившись к Ванессе. — Твоя роль уже написана и определена, все твои движения, все реплики, монологи, диалоги, даже мысли, нравятся они тебе или нет. И ты должна сыграть, хорошо сыграть, без промахов... Только тогда есть шанс выйти на волю... Понимаешь?
Понимала ли Ванесса? И да, и нет. Опыт вчерашнего дня подтверждал, что Эрика права — шаг влево, шаг вправо — инъекция, попытка к бегству — инъекция, и что-то еще похуже, пострашнее, о чем она только мельком слышала в торопливых, холодных разговорах врачей, медсестер и тревожно повторяющих за ними пациентов — инсулин, ледяные ванны, электрошокотерапия, и последнее звучало особенно жутко — стыла кровь в жилах от одного только произнесенного чудовищного даже на слух слова.
И все же — теперь с ней была Эрика, и Ванесса старалась следовать ее урокам. У Эрики был опыт, горький темный опыт психиатрических заведений.
* * *
...Одним нежным сиреневым утром, когда старый фонтан в роскошном палисаднике вдруг зафурчал от прилива свежих чувств, а потом зазвенел, как молодой, веселым водопадом, разбрасывая брызги неуловимой радуги вокруг, когда в зале для гостей уже были расставлены цветы в корзинах и хрусталем, и фарфором сервированы столы, когда порывистый ветер, изнывающий от любопытства, то и дело распахивая окна, разнес по всему дому румяное от нетерпения предвкушение праздника, отец взял именинницу за руку («Ты у меня уже большая девочка, Рика, семь лет — это серьезный возраст. Я хочу тебя кое с кем познакомить...») и впервые ввел в свою мастерскую. В эту студию, располагавшуюся на третьем этаже семейного особняка, ей никогда не позволялось входить, и часто, движимая любопытством и странным ревнивым чувством, когда удавался момент, она не дыша, на цыпочках, поднималась по мягким лестничным ступеням, обтянутым дорогими коврами, и, припав щекой к узкой щели вечно закрытой двери, пыталась разглядеть хотя бы одно творение отца, но не могла, никак не могла видеть ничего, кроме белых простыней — на кресле, на столе, на рамах — одних только ослепительно белых простыней, сквозь которые просвечивал тонкий таинственный магический алый свет.
Отец Эрики был художником, эксцентриком и нелюдимым человеком. Вся жизнь его состояла в алости картин и в Эрике. Поговаривали, что он страдал меланхолией и галлюцинациями, но никто не знал этого наверняка, так как дни и даже ночи он проводил в мастерской, общества избегал и не любил. Отец не выставлял созданного им на продажу (бесценное его искусство практически ничего не стоило в стране, где покупалось только то, что могло принести краткосрочную немедленную выгоду), но иногда допускал на сокровенную территорию своих фантазий коллекционеров, художников и знатоков истинного искусства, чаще заокеанских. Счастливчики уходили потрясенные неординарным, не поддающимся рядовому человеческому разумению талантом гения. Загадочные пейзажи, парадоксальные образы, перешедшие в новую реалию из воспоминаний, сновидений, детская мечта о гармонии, обретшая наконец плоть и краски; спонтанные полеты во времени, и на всех, без исключения всех, полотнах, — алый, до слез и душевного трепета, алый воздух как феноменальная метафора бессмертия! Он, словно вечная сущность, пронизывал и предметы, и людей, и растения, и, конечно же, небо, чья глубинная священная розовость способна была покрыть любую, даже самую черную черноту человеческого мира.
И вот теперь Эрике предстояло войти в этот давно желанный мир, так непостижимо определявший суть ее отца. В студии горели голубые лампы, но даже сквозь них алый сок полотен обильно лился и струился, наполняя душу волнением и сладким ожиданием. Дыхание духа... Сон наяву... Ожившая музыка... Только несколько картин обнажились этим утром, остальные же так и висели или стояли вдоль стен, как невесты под венцом, грациозно ожидающие своих суженых. Отец сразу подвел Эрику к ручью, бьющему прозрачной влагой между двух розовых холмов, розовых от горных диких роз с ангельскими крыльями вместо лепестков, благоухающих рассветной росой и мечтой о любви. Над ручьем и холмами расплескались в чистой, такой волнующей близости, небеса со спущенными к самым верхушкам кустарников облаками. Вниз по тропинке, взявшись за руки, с удочками шли двое — мужчина и мальчик...
— Доченька, познакомься — это твой дедушка, — сказал отец, показывая на взрослого... Он был отважным человеком и погиб, как герой...
Отец Эрики скончался через пять лет после этого памятного дня в своей студии без всяких видимых симптомов или заболеваний. Газеты писали потом, что он, вероятно, сам приложил руку к своей смерти.
Для двенадцатилетней Эрики потеря оказалась невосполнимой. Начались приступы депрессии, и однажды ее нашли без сознания возле по-прежнему запертой двери отцовской студии, а в другой раз она бросилась искать солнечный зайчик, потерявшийся в детской спальне. Мать Эрики, вышедшая из состоятельной американской семьи (ее отец был иммигрантом во втором поколении и мэром небольшого городка в одном из близлежащих к Нью-Йорку штатов), — инфантильная, не обладавшая выдающимися материнскими способностями, не имевшая с дочерью доверительных отношений, не знавшая ее душу и не интересовавшаяся ею, сразу же обратилась к психиатрам. Чуть ли не с первого месяца «лечения» Эрику, диагностировав начальную стадию шизофрении, «подсадили» (ошибочно, как выяснилось позже) на психотропные препараты: первый — для снижения тревоги, другой — для подавления интенсивных эмоций, третий, четвертый — от галлюцинаций и еще один — для облегчения побочных эффектов от всех предыдущих. Через год теми известными «благими намерениями, которыми выложена дорога в ад», врачи едва не превратили ребенка в зомби.
К счастью, вмешалась бабушка — мама отца, и, вопреки запретам врачей на свой страх и риск, взяла Эрику на лето к себе. Осенью Эрика отказалась вернуться домой и осталась с Наной, как с детства называла бабушку. Это был самый счастливый период в ее жизни: она прекрасно закончила школу, проявив невероятную способность к языкам, овладела по меньшей мере тремя европейскими, поступила в престижный колледж, по студенческому обмену собиралась поехать в загадочную Россию, откуда был родом ее легендарный дед, но внезапно, поливая летним днем клумбы цветов перед домом, от удара скончалась любимая Нана. Повторился эпизод депрессии, и мать, забрав дочь домой, снова отдала ее на откуп психиатрам.
С тех пор Эрика раз в году проходила курс лечения в госпитале, и без лекарств существовать уже не могла.
— Не повторяй моей ошибки, — говорила она Ванессе. — Как только выйдешь отсюда, найди хорошего независимого психолога, только для разговорной терапии. Это все, что нужно: познать, что у тебя здесь и здесь, — Эрика приложила пальцы сначала к сердцу, а потом к голове. — Ты еще можешь избежать моей участи.
Ванесса не знала, как сказать новой подруге, что идти ей, в сущности, некуда и не с чем, что отсутствие документа, определяющего, кто она и откуда, невероятно осложняло горячо желанную выписку из «Желтого круга», а может, даже делало ее невозможной. И все же мысль об Эрике и их зародившейся, как яркий неожиданный цветок в безжизненной пустыне страха, дружбы, согревала сердце в час, когда гасли лампы местного освещения в клетушках «кукушкина гнезда», сменялись на посту санитары (почему-то ночные всегда выглядели особенно зловещими), и все погружалось в непредсказуемую тишину, прерываемую иногда криками новоприбывших, еще не осознавших абсолютную бесполезность сопротивления.