Ах, если бы у нее были силы засмеяться! Зло, насмешливо или даже милосердно и ласково! Но засмеяться она не могла. И вдруг она воскликнула:
— Я не смеюсь. Боже мой, неужели вы не понимаете? Ведь смешной вы делаете меня!
— Смешной… вас?! — ошеломленно переспросил он прерывающимся голосом. — Вас… красавицу, вас — женщину, которая выше меня во всех отношениях, госпожу этих земель, где я всего только управляющий? Вас делает смешной моя дерзость, мое признание? Неужели святая, статуей которой вы недавно восхищались в часовне отца Эстебана, становится смешной оттого, что перед ней преклоняет колени неуклюжий пеон?
— Тшш! Это — богохульство! Замолчите!
Миссис Пейтон почувствовала под ногами твердую почву и поспешила выразить это и голосом и жестами. Ведь где-то необходимо установить предел, и она установит его между страстью и кощунством.
— Нет, пока я не выскажу всего! Я должен открыться вам, прежде чем уеду. Я любил вас, когда приехал сюда, когда был жив ваш муж. Не сердитесь, миссис Пейтон! Он не рассердился бы, да и сердиться ему было не на что. Он пожалел бы глупого мальчишку, который по простодушию и наивности даже не подозревал о своей страсти и мог бы выдать ее ему, как выдал ее всем… кроме одной! И все же мне порой кажется, что вы могли бы догадаться о моей любви… если бы вы думали обо мне хоть иногда. Эта любовь, наверное, читалась в моем лице в тот день, когда я сидел с вами в будуаре. Я знаю, что был полон ею — ею и вами, вашим присутствием, вашей красотой, прелестью вашего сердца и ума. Да, миссис Пейтон, даже вашей безответной любовью к Сюзи. Только тогда я не понимал, какое чувство владеет мною.
— Однако я, наверное, могу объяснить вам, что это было за чувство и тогда и теперь, — сказала миссис Пейтон и сумела вновь засмеяться своим нервным смешком, который, впрочем, тут же замер у нее на губах. — Я все отлично помню. Вы сказали мне тогда, что я напоминаю вам вашу мать. Я еще не так стара, чтобы годиться вам в матери, мистер Брант, но достаточно стара, чтобы быть — как и могло произойти — матерью вашей жены. Вот что означало ваше чувство тогда, и вот что оно означает теперь. Я была несправедлива, когда обвинила вас в желании сделать меня смешной, и прошу у вас прощения. И пусть все останется, как было тогда в будуаре… как есть теперь. Пусть я по-прежнему буду напоминать вам вашу мать! Я знаю: она была очень хорошей женщиной, раз у нее такой хороший сын, — а когда вы найдете ту милую юную девушку, которая составит ваше счастье, приходите ко мне за материнским благословением, и мы вспомним этот вечер и вместе посмеемся над его недоразумениями.
Однако в ее голосе не прозвучала та святая материнская нежность, которую, казалось бы, должно было вызвать столь благостное видение будущего, и даже в тени она не могла укрыться от настойчивой мольбы Кларенса.
— Я сказал, что вы напоминаете мне мою мать только потому, что я знал ее и потерял еще в раннем детстве. Она всегда была для меня лишь воспоминанием и в то же время воплощением всего лучшего и достойного любви, что только есть в женщине. Быть может, я просто рисовал ее себе такой, какой она могла быть в молодости, когда ей было столько лет, сколько вам. Если вам угодно неверно толковать мои слова, так, вероятно, вам будет приятно узнать, что даже это напоминает мне о ней. В моей памяти не сохранилось ни единого ее нежного слова, обращенного ко мне, ни единой ласки: моя любовь к моей матери была столь же безответной, как и любовь к женщине, которую я хотел бы назвать своей женой.
— Но ведь вы не видели женщин, вы их не знаете! Вы так молоды, что и себя не знаете. Вы забудете все то, о чем говорите, и забудете меня. А если… если я стала бы вас слушать, что сказал бы свет… что сказали бы вы сами через два-три года? О, будьте же разумны! Подумайте, как… как это было бы дико… нелепо! Как смехотворно!
И в подтверждение этой смехотворности из ее глаз во мраке скатились две слезинки. Однако Кларенс увидел белое пятно платка и схватил ее опускающуюся руку. Рука эта дрожала, но не вырывалась, и вскоре покорно замерла в его пальцах.